Записки пожилого человека
Шрифт:
Я запомнил два пляжных рассказа Игоря Евгеньевича. На вопрос о перспективных направлениях в науке он ответил, что с определением таких направлений надо быть очень осторожным. Далеко не всегда нам дано угадать, какой участок через десять-двадцать лет окажется важным, станет передним краем науки. Фронт исследований должен быть очень широким. И рассказал, что до войны в Ленинграде существовала маленькая лаборатория, которая занималась редкоземельными элементами, — руководитель и три-четыре верных ученика. Относились к ним как к чудакам, фонды отпускались минимальные, каждый год ставился вопрос, не закрыть ли — занимаются пустым делом, практическая польза от которого нулевая. Но если бы не эта лаборатория, не эти ученые, когда начали создавать атомную бомбу, понадобились бы годы, чтобы проделать тот путь, который они уже прошли.
И еще одно. Страстным увлечением Игоря Евгеньевича было подводное плавание — незадолго до этого было изобретено необходимое снаряжение. Об этом он много говорил тогда…
В ту пору у нас получили довольно широкое распространение технократические и наукократические настроения и чаяния. Они отразились в пользовавшемся большим успехом фильме Михаила Ромма «Девять дней одного года». В «Комсомолке» технари Полетаев и Ляпунов резко атаковали Илью Эренбурга, защищавшего «ветку сирени». Стало знаменитым стихотворение Бориса Слуцкого «Физики и лирики», в котором он писал: «Что-то физики в почете. Что-то лирики в загоне», «Это самоочевидно. Спорить просто бесполезно». Со Слуцким, однако, спорили и спорили довольно горячо — прежде всего писатели, «лирики». Они не без оснований воспринимали технократические устремления как посягательство на культуру и гуманитарные ценности. «…Не слишком политический шум этой дискуссии, поднятый в слишком политическое время, — писал потом Слуцкий, — был безобиден и даже полезен». Это верно, хотя нужна тут оговорка: в «слишком политическое время» любой шум становится политическим. И в этом споре — сейчас это видно яснее и лучше — был еще объект, одинаково вызывающий и у «физиков», и у «лириков» неприятие, — это проникшая во все поры нашей жизни окостеневшая, мертвенная идеология, представляющая собой довольно произвольный набор догм.
А теперь вернусь к тому коктебельскому августу. То, что академик Тамм был нам интересен, особых объяснений не требует. Хотя все-таки надо иметь в виду, что самостоятельных суждений о масштабах его научных достижений, о значении его открытий у нас, конечно, не было, да и не могло быть. Он привлекал нас как незаурядная личность, умный, проницательный человек с большим жизненным опытом, приятный, располагавший к общению собеседник.
Но ведь и мы чем-то его привлекали. Тогда я не задумывался над этим, а сейчас подумал, что отношения «физиков» и «лириков», видимо, не укладывались в формулу, предложенную Слуцким в его знаменитом стихотворении. Да и сам Слуцкий в стихотворении, опубликованном много позже, писал:
Снова нас читает Россия, А не просто листает нас. Снова ловит взгляды косые И намеки, глухие подчас. Потихоньку запели Лазаря, А теперь все слышнее слышны Горе госпиталя, горе лагеря И огромное горе войны. И неясное, словно движение Облаков по ночным небесам, Просыпается к нам уважение, Обостряется слух к голосам.Думаю, что Тамм поехал в Коктебель в писательский дом не только потому, что там прекрасное теплое море и редкой красоты пейзажи. И физик Виталий Гинзбург и астроном Иосиф Шкловский каждую зиму ездили в Малеевку не только потому, что там хороши лыжные прогулки и сказочный лес вокруг. Их научный, лучше сказать, общественный ранг был так высок, что они без труда могли отправиться в другие, не менее живописные места, в дома отдыха и санатории, где комфорт не чета литфондовскому. Думаю, что не ошибусь, если скажу, что привлекала их писательская среда, не зря в только что процитированном стихотворении Слуцкого речь идет о проснувшемся уважении к «лирикам», о том, что читатели внимательно ловят их косые взгляды и глухие намеки.
Среди писателей было много вольнодумцев, свободно и широко мыслящих людей, больше, чем в других слоях нашего общества. Вспоминая те времена, Василий Аксенов как-то заметил: «Писатели раньше других начали выходить из-под контроля… Невероятно, но факт: полностью унифицированный и до мельчайших деталей контролируемый партией и КГБ творческий союз был в те годы, может быть, единственным „гнездом крамолы“, единственным очажком сопротивления всеобщей вакханалии тоталитаризма».
Этот усиливавшийся интерес «физиков» к «лирикам» мы ощутили и на себе. Я имею в виду себя и своих товарищей. Если у нас и было какое-то имя, то отнюдь не громкое, только в нашем профессиональном кругу, однако нас стали время от времени приглашать в Дубну, Обнинск, ФИАН.
Видимо, «физики» очень остро ощущали нехватку воздуха свободы и старались, как могли, каждый по-своему, восполнить этот дефицит.
Была у некоторых «физиков» еще одна причина — более индивидуальная — интересоваться «лириками»: они обнаружили у себя литературные способности, у иных они оказались незаурядные. Среди тех, кого я хорошо знал, летчик-испытатель Марк Галлай, хирург Юлий Крелин, физик-теоретик Михаил Левин, астроном Иосиф Шкловский.
Шкловский, могу это сказать без малейшего преувеличения, начал писать свою мемуарную прозу на моих глазах. Хорошо помню, как это было. Он был хороший рассказчик, его охотно слушали. Однажды решил записать свои рассказы. Первые — я должен был выполнить функции ОТК — дал мне в Малеевке прочитать. Рассказы были хороши: в них отчетливо был слышен голос автора, его интонации (верный признак литературной одаренности), у автора была отличная память и зоркий глаз, повествование было пронизано иронией, которая была обращена и на самого себя (а это довольно редкое и очень ценное качество). За год он написал целую книгу.
А затем у него возник комплекс автора, который не печатается: ему как допинг нужны были читатели. Сначала он ограничивался писательским контингентом в Малеевке. Но я понял, что этого ему мало, и счел нужным предостеречь его: «Не вздумай распространять это в научных сферах, не оберешься неприятностей». В его рассказах было немало нелицеприятных характеристик, метко замеченных и выставленных на смех слабостей коллег. Я понимал, что многие обидятся, он наживет себе врагов. Но удержаться он уже не мог. И кончилось это так, как я предвидел. На выборах в действительные члены Академии наук, где у него серьезных конкурентов не было, его прокатили — обиженные набросали ему черные шары.
Иосиф Шкловский в Малеевке потихоньку ходил на лыжах в своем видавшем виды лыжном костюме, охотно останавливался, чтобы поболтать со знакомыми.
Он был полной противоположностью ходячему представлению об ученом-астрономе, отрешенном от всего земного, витающем где-то в немыслимой звездной выси. Живой, общительный, большой любитель кино и литературы, Шкловский очень ценил юмор — даже в тех случаях, когда сам попадал под стрелы остряков.
Как-то попросил меня научить его играть на бильярде. Во время третьего или четвертого урока, наслушавшись насмешливых замечаний о своих спортивных способностях бильярдного игрока, смеясь над собственной неумелостью, воскликнул: «Я все понял: угол падения равен углу отражения».
Однажды несколько любознательных писателей попросили Шкловского рассказать о проблемах современной астрономии. Он сразу же, не набивая себе цену («Я приехал сюда отдыхать», «Я не читаю популярных лекций» и т. д. и т. п.), согласился. В одной из гостиных собралось человек пятнадцать. Рассказывал Шкловский очень просто, доступно, без ученого высокомерия; отвечая на наивные вопросы, не обижал несведущих в астрономии и физике писателей.
Но был момент, когда он разозлился и отвечал без свойственного ему добродушия. Он как о чем-то само собой разумеющемся и давно известном упомянул, что в становлении современной физики большую роль сыграла философия Эрнста Маха.
Лазарь Лагин, автор «Старика Хоттабыча», старый член партии, и латышский писатель Визбул Берце стали с ним очень воинственно спорить. Сочли своим партийным долгом дать решительный отпор философскому ревизионизму. Мы в физике, говорили они, отличники партпросвета, не очень разбираемся, но помним, что Ленин в своей работе «Материализм и эмпириокритицизм» подверг философию Маха уничтожающей критике, поэтому настоящие советские ученые не могут на нее опираться.
«Что должны делать настоящие ученые, сегодня уже можно обсуждать не с вами и вашими единомышленниками», — резко оборвал их Шкловский.
Бориса Балтера похоронили в Рузе, на вершине кладбищенского холма. В Вертушино, рядом с Рузой, был дом, который Борис построил, который очень любил, — там он прожил последние годы жизни. После смерти Бориса, приезжая в Малеевку, друзья приходили поклониться его могиле, за которой ухаживала Галя, его вдова. Казалось, так будет долгие годы, всегда.
Но нет уже в живых Гали, она похоронена на том же кладбище в Рузе. Поредели и ряды друзей Бориса — «иных уж нет, а те далече». А те, кто в Москве и еще жив-здоров, в Малеевку, превратившуюся в заурядный, да к тому же дорогой дом отдыха, уже не ездят.