ЖАНРЫ

Записки «вредителя». Побег из ГУЛАГа.
Шрифт:

21. Валютные операции ГПУ

На следующую ночь, после моего громогласного скандала, взяли на допрос старичка-ювелира. Потребовали его «в пальто», но без вещей, и он исчез на четыре дня. Бедняга так растерялся при этом первом вызове, после того как четыре месяца он сидел, что забыл в кружке свои вставные челюсти. Вернулся он только на четвертые сутки вечером. Он был неузнаваем. С первого шага в камеру он стал порываться говорить, рассказывать, объяснять: он, который всегда был сдержан, молчалив, как человек, который всю свою долгую жизнь провел в подчинении и считал это для себя естественным и справедливым.

Набросился на еду, которую мы ему сохранили, давился хлебом и супом, трясся от смеха, путался, захлебывался словами и все-таки неудержимо стремился и глотать и говорить.

— Ни и потеха, потеха, я вам скажу. Нет, не поверите. Что пришлось пережить, не поверите… Потеха… Ну и молодцы, ну и умеют. Привезли на Гороховую, во вшивую. Вшивую, эту самую, слышали, знаете, вшивую. Ох и потеха!

Он так захлебнулся супом и прожеванным хлебом, что у него началась рвота.

— Иван Иванович, успокойтесь, измучили вас, отдохните сначала, — хлопотали мы вокруг него, уверенные, что бедный старик рехнулся.

— Четверо суток не ел, вот не на пользу пошло, — сказал он несколько нормальнее, делая, по нашему настоянию, маленькие глотки холодной воды. Но чуть вздохнул, заговорил опять, порываясь опять есть.

— Во вшивой двести — триста народа, мужчины, женщины, подростки — совсем ребята. А тесно! Жарко. Ни сесть, ни лечь. Втиснули, только стоять можно. И народ весь шатается: не стоят, а ходуном ходят, только ноги на месте, а сами так и клонятся то вперед, то назад. Ой страшно! Ой потеха! Рожи у всех красные, а выперли… Пятьдесят пять лет работаю по своему делу, всюду меня знают, ну и тут, слава Богу, знакомцы нашлись. «Иван Иванович, как попали? Сюда тискайтесь, к решетке-то тискайтесь! Как чувств лишитесь, тут вас мигом выволокут, в коридор выволокут, а сзади не увидят, задавят, помрете.» Дай ему Бог здоровья, знакомцу-то моему, сказал он мне это, научил, а то, верно, жив не был бы. К концу первой ночи я уже чувств и лишился. Как что было, не знаю. Очнулся, лежу, мягко под головой и холодно очень. Оказывается, коридор, и лежу я головой на бабе, толстая — во! Грудастая, тоже без чувств и другая за ней. Ай и потеха! Вот потеха… И он опять залился хохотом, подавился, закашлялся.

— Иван Иванович, вот зубы ваши, наденьте, может легче будет есть.

— Спасибо, вот это спасибо. Про зубы забыл. А и думаю, что такое, почему есть не могу. Это — да! Это — спасибо.

Жутко было слушать его речь. Постепенно она делалась понятнее, и хотя он не переставал трястись и смеяться, мы с напряжением следили за каждым его словом: это был первый живой свидетель о «вшивой», «тесной» или «валютной» камере; свидетель, который еще не успел прийти в себя и который восстанавливал перед нами, может быть, самое отвратительное, чем располагало ГПУ.

Понемногу из его сбивчивых слов и ответов на наши вопросы выяснилась довольно полная картина своеобразного финансового предприятия ГПУ, его средств и методов.

Вшивая камера на Гороховой примерно вдвое меньше обычной общей камеры на Шпалерной, но помещают в нее двести — триста человек; мужчин и женщин вместе. Теснота такая, что люди могут только стоять, тесно прижавшись друг к другу. В камере поддерживается очень высокая температура. Все покрыты вшами, и борьба с ними совершенно невозможна. В камере нет уборной, заключенных выводят туда по очереди, по три человека, в сопровождении конвойного; мужчин и женщин водят вместе, в одну уборную. Как только проводят одну партию из уборной, ведут другую, так без перерыва и день и ночь. Так как выйти из камеры очень трудно, приходится протискиваться, от этого получается движение, которое невольно передается от одного к другому, поэтому вся камера непрерывно шатается.

В камере нет ничего, садиться или ложиться запрещается. Среди камеры стоит одна табуретка. Назначение ее следующее: время от времени дежурный чин ГПУ входит в камеру и становится на эту табуретку; если он замечает, что кто-нибудь сидит на полу, он заставляет всю камеру делать приседания (обычно пятьдесят раз) то есть постепенно опускаться и подниматься. Это так мучительно при отекших от стояния ногах, что заключенные сами следят друг за другом и не дают никому садиться.

Белье у тех, кто находится в камере несколько дней, совершенно истлевает и рвется: все тело покрывается как сыпью — следами укусов вшей, а часто и нервной экземой.

— Едят там что-нибудь? — спрашивали мы, захваченные этим ужасным рассказом.

— Едят, едят. По двести граммов хлеба. По кружке воды выдают. Воду все пьют, а хлеба не едят. Кусок в горло там не пойдет. Ах и потеха! И камеру-то нашу из коридора, всю камеру видно, и нам тоже видно, кто у решетки, конечно. Все время новых ведут и ведут. Захватят парочку, мужа с женой, папашу с дочкой — и заметьте, все парочками, и сейчас к нам в коридор. Нате, смотрите, любуйтесь, сейчас сами там будете. И потом — на допрос. Тут следователь: «А ну, гони монету, давай золото, давай доллары, а то сейчас тебя с твоей — в эту камеру. Хочешь?» Ну, мужчина, тот еще может пожалеть отдать, если есть, а уж дамочки, да барышни все готовы отдать, сами мужа и папашу при следователе укоряют: отдай, дескать, все, что есть отдай, ради Бога отдай! Серьги из ушей вынимают, часы жертвуют — дескать, добровольно, на пятилетку, только во вшивую на сажайте. Еще бы, придут чистые, нарядные, а у другой такое пальто, взглянуть приятно, а тут вдруг во вшивую, мыслимо ли… Кому охота. Ох и хитрые, ей Богу хитрые эти, в ГПУ. Так придумали, нельзя устоять. Верно. Сам все последнее, дорогое самое, все отдашь.

— А вы-то, Иван Иванович, что же вы сразу не заявили, что все отдадите?

— Не спрашивали. То-то, что не спросили. Четыре месяца тут держали — не спрашивали, сами знаете. Туда посадили и опять все не спрашивают. День держат, два, три, четвертый пошел, а некому и слова сказать. Это они правильно, это для острастки. Уж кто там четыре дня выживет, тот на все согласится, только бы назад не посадили. Я, может, раньше бы отдал, а другой не отдаст. Вот, к примеру, и нужно: кого сажают, а кому так показывают, из коридора. Это уже они там знают, хитрые они.

— Иван Иванович, говорят во «вшивой» неделями сидят, что ж вас так скоро?

— Сидят. Ювелира И. знаете? Приятель мой. В камере, во вшивой встретились. Он тридцатый день, два раза на конвейере был.

— Почему же их держат столько времени?

— Не отдают денег, сколько с них требуют, торгуются. Другой, знаете, не может с деньгами расстаться, жизни лучше лишится, а денег не отдаст. А у других того требуют (он заговорил тут шепотом), чего у них и нет и никогда не было. Вот тем и плохо. Измучают, уж правда измучают, так что и жизни не рад, а потом в концлагерь, в Соловки, за непокорство.

— Иван Иваныч, кто ж там больше сидит, какой народ?

— Всякие есть: и торговцы, и врачи зубные, и доктора, ну разные люди. Инженеры тоже есть. У кого только можно подумать, что деньги или золото есть, того и берут. Ах и молодцы! Про все разузнают, как ни прячут, как ни таятся, а уж ГПУ разнюхает и сейчас — давай сюда! Гони монету!

Наутро Иван Иваныч проснулся вновь таким же, как был — молчаливым и замкнутым. Нам хотелось еще о многом расспросить, он отмалчивался. Очевидно, воспоминание о вчерашней болтливости, прорвавшейся, может быть, раз в жизни из-за нервного напряжения, было ему очень неприятно. Больше он нам ничего не сообщил, и через день его взяли «с вещами» домой, откупился…

Позднее мне приходилось встречать многих, сидевших во вшивой камере и побывавших на «конвейере». Особенно колоритен и умен был рассказ одного из моих товарищей по этапу. Он ехал также на пять лет. Это был бывший банковский служащий, еврей лет сорока пяти, но на вид ему можно было дать больше: был худой, сгорбленный, ходил с трудом.

— Седые волосы? — говорил он. — У меня не было седых волос, когда меня посадили. Не хочется вспоминать, не хочется говорить. Полгода на Шпалерной, тридцать дней на Гороховой. Ну, я вам скажу, я согласен сидеть год на Шпалерной, чем один месяц на Гороховой. Я — старик, видите, я седой, у меня больные ноги — это месяц на Гороховой.

Поделиться с друзьями: