Заполненный товарищами берег
Шрифт:
Теперь я понимаю, что Семашкевич давно приценивался к прозе. Еще в первом своем эссе «Лічыла дні зязюля» он, может быть, подсознательно, пробовал на зуб прозаическую фразу, ловил строй, рисунок. Рассказывая о своем директорстве в восьмилетке, он более придерживался журналистской очерковости, но из нее часто выныривали чисто прозаические штрихи, детали, сцены.
Эссе «Світка Буйніцкага» не только основательная исследовательская работа о становлении белорусского театра, о личности Буйницкого, актеров его труппы, — это еще и добротная проза, в которой профессионально выдержан жанр.
В повести, естественно, трудно было выдержать чистоту жанра, это все-таки приходит с опытом. Но она имеет то качество, без которого невозможна художественная литература. «Бацька ў калаўроце» — повесть от начала и до конца «сочинительская» в самом добром понимании этого определения, как понимал его Гоголь, называя себя не иначе как сочинителем.
Действительно, был в нашей жизни человек, которого мы называли Батькой, было в Вильне кафе с бассейном во дворике. И филфаковским преподавателям с тогдашних окраинных новостроек без резиновых сапог невозможно было добраться на работу. Для нас, кто учился на филфаке, герои узнаваемы: жесты, манера говорить, привычки, — но все остальное в повести сфантазировано автором. Не лазил Батька мемориальную доску читать, и рыбок в бассейне не кормил, и соседкам на общей кухне соль в суп не подсыпал. Хотя нас, голодранцев, которые жили с ним на Свердлова, в том числе и автора повести, подкармливал.
«Бацька ў калаўроце» — действительно талантливая повесть, написанная в соответствии с литературными приемами, по законам литературы.
И юмор в ней не издевательства ради, даже не для каких-то там разоблачений и поучений, а от молодости, от переполненности жизнью, когда просто так и самому посмеяться хочется, и других посмешить.
Тем не менее, в повести пробовали выискивать и неуважение к преподавательской интеллигенции, и другие «подтексты» выудить. Правда, до обвинений в очернительстве, как было в свое время с повестью Алексея Кулаковского «Добросельцы», не доходило. Будучи редактором книги «Бацька ў калаўроце», я был свидетелем редактирования повести на уровне главного редактора издательства. Семашкевичу приходилось вычеркивать и слова, и предложения, и абзацы.
После этого Семашкевич недоумевал: что изменилось после его вычеркиваний? Ничего.
Наша литература юмористическим жанром не изобилует, кроме «Запісак Самсона Самасуя» Андрея Мрыя, «Дабрасельцаў» Алексея Кулаковского, «Ніжніх Байдуноў» Янки Брыля я больше повестей и не назову.
«Такія вось паперы», как говорила в самом начале Рыгоровой повести деревенская тетка Марья.
После «Бацькі ў калаўроце» Семашкевич начал писать повесть «Ясень». Написанное заканчивается таким вот абзацем:
«Ранняя ноч... Дажджавеюць і кіпяць маладыя яблынькі за акном».
Это он еще успел увидеть и записать...
Было удивительно теплым начало лета. Молодые листочки на деревьях еще не умели шуметь. После работы я через детский парк имени Горького пошел к Рыгору Семашкевичу. Он был дома один, веселый, радостно возбужденный, в просторной прохладной комнате с настежь распахнутым окном. На столе лежала принесенная женой из издательства корректура его критической книги «Выпрабаванне любоўю». По такому поводу я вызвался сходить за бутылочкой сухого болгарского вина. Он категорически отказался, показал на спинку стула, на которой висела белая рубаха, черный галстук и пиджак.
— У меня завтра защита дипломной.
Я знал, что для Рыгора защита его дипломников — святое дело. Он продолжал добрую традицию филфаковских преподавателей — уважать студентов, тем более начинающих литераторов. Это он попросил меня взять на работу в «ЛіМ» Алеся Письменкова, хорошего хлопца и хорошего поэта, как было сказано.
Мы попили кофе, полюбовались Купаловским сквером.
А назавтра утром — телефонный звонок и глухой голос Ивана Антоновича Брыля:
— Саша, нету Гриши.
Это было непостижимо. Я по-детски спросил:
— Что делать?
— Не знаю.
— Иду к вам.
— Иди.
В той же комнате было так же настежь распахнуто окно, на столе лежала корректура, на стуле висел приготовленный костюм.
Присел на диван рядом с Брылем. Сидели и молчали. Я только что прошел мимо пятен крови на тротуаре. Сидели, кажется, бесконечно долго, старый и молодой. Но сидеть бесконечно было нельзя. Я отважился и сказал:
— Буду вызывать машину.
— Вызывай.
Потом ехали утренним чистым и живым городом на Слуцкое шоссе в больницу скорой помощи за соответствующей справкой. В голове у меня, как выброшенные на берег рыбины, бились почему-то вот эти Рыгоровы строки:
Недзе на Свірскім возеры
Дзікія гусі крычаць.
Скора ўжо, скора возьмецца
Неба іх калыхаць.
Только тридцать семь лет прокричали те гуси Рыгору. Только тридцать семь лет потешило его небо... Неужели и правда, что «тых, з кім дзеліцца неба сакрэтам, маладым забірае зямля»?
И через тридцать лет временами думаю: а может, если бы выпил вина, не пил бы он на ночь снотворное, не полез бы на подоконник курить перед сном и любоваться сквером. Он любил рассказывать об этой своей радости. У него была плохая привычка сидеть на широком подоконнике вдоль оконного проема. А когда он жил в Серебрянке на третьем этаже и мы выходили покурить на балкон, никогда не подходил к ограде, курил, прислонясь к стене. Но кто знает, куда сам качнешься или качнет тебя судьба под этим небом, в котором дикие гуси кричали и будут кричать. И не потому, что дикие, а потому, что время улетать.
Человеку не дано знать свое время.
«Может, мы последние поэты...»
Что есть такой поэт Максим Танк, я, как и все мои ровесники, знал еще в школе. Имя это само собой становилось в ряд классиков, который начинался с Янки Купалы и Якуба Коласа. Естественно, что и представлялся он старцем, седовласым мудрецом, да и балладный лад многих стихотворений — «дрэмле Нарач, наша мора» — располагал к таким ассоциациям.
Поэтому, когда встретил его уже будучи студентом, был немного удивлен, увидев высокого, красивого, еще в силе, улыбчивого мужчину. Было это у входа в редакцию журнала «Полымя» солнечным летним днем. Они шли рядом, Максим Танк и Янка Брыль, в светлых теннисках, шевелюристые, совсем не похожие на классиков, какими казались. Помню его в редакторском кабинете. Тот большой кабинет на Захарова, 19 очень часто представлял собой кают-компанию, в которой собирались не только сотрудники журнала, но и авторы. Веселые комментарии литературной жизни, воспоминания, шутки, анекдоты. Словно и собрались люди не работать, а на посиделки. После, когда и сам начал работать в издательстве и редакциях, понял, что редактура делается за своим рабочим столом дома. А так называемые приемные часы в редакции собирают писателей, чтобы пообщаться, поговорить не только о литературе, но и о жизни, а иногда и «за жизнь»...
В «Полымі» собирались в кабинете Евгения Ивановича, он был душой компании, но застолий у него в кабинете не было. Позже приходилось мне видеть его и в застольях, которые он, человек не пьющий, умел вести легко и красиво, и со стороны могло показаться, что он такой же захмелевший, как и его друзья.
Ежегодно в сентябрьском номере «Полымя» появлялась солидная подборка его стихотворений. Многие из тех стихов уже стали золотым фондом белорусской поэзии. Сентябрь был особым месяцем для Максима Танка: в этом месяце семнадцатого числа он родился и этим же числом произошло освобождение Западной Беларуси. Событие памятное для человека, который работал в коммунистическом подполье, сидел в печально известной тюрьме Лукишки и чудом избежал более страшного наказания, чем тюремный срок...