«Зарево» на высочине(Документальная повесть)
Шрифт:
— Спасибо, друг, — вдруг мягко, проникновенно сказал водителю эсэсовский офицер, подавая руку. — Очень хорошо выскочили из города. О нас не нужно рассказывать, но, если придется, говори: вез партизан, да к тому же русских. Под дулом пистолета вез. — Он весело улыбнулся.
Уже отъезжая, шофер оглянулся и увидел, как вместе с жандармами бодро шагал арестант, а эсэсовец смеялся и хлопал его по спине.
…Новый — семнадцатый боец отряда чех Франта Прохазка не любил рассказывать о своем пребывании в концлагере. Когда он снимал рубаху и все видели страшные багровые рубцы, протянувшиеся через плечи и лопатки, никому из партизан не хотелось расспрашивать о житье-бытье там, в концлагере Сватоборжиче. Только Иван Тетерин, скрипя зубами и крепко ругаясь, начинал остервенело крутить цигарку.
— Сволочи, гады, что делают!..
Франтишек Прохазка был первым в отряде, кто лицом к лицу столкнулся с гитлеровцами в их подлинном, зверином обличье. Он мог бы рассказывать о карцерах, о блоке смерти, о расстрелах просто так, ради потехи или «при попытке к бегству», об издевательствах и избиениях. Но он коротко поведал об этом новым товарищам и больше никогда не возвращался к старым воспоминаниям.
Зато он очень любил музыку, песню. Он выводил на губной гармошке чудесные чешские мелодии, выучил несколько советских песен, всегда что-нибудь напевал, даже если на душе у всех скребли кошки.
— Если у нас в отряде будет художественная самодеятельность, — шутил Юрий Ульев, — ты, Франтишек, обязательно займешь первое место.
Прохазка лишь косил в сторону Юрия веселые черные глаза и продолжал выдувать звуки из тонкой пластинки губной гармошки.
А потом, вдруг озорно подмигнув и тряхнув темными густыми кудрями, начинал наигрывать бодрую, всем знакомую родную «Катюшу». Мелодию подхватывали, насвистывали, и вот уже приглушенно звучат слова:
И бойцу на дальнем пограничье От Катюши передай привет!Обычно кончалась такая инициатива Франтишека хором — ребята тихо и дружно пели какую-нибудь всем знакомую песню, незаметно собираясь в кружок. И какую силу приобретала над людьми такая песня! Огрубевшие лица поющих бойцов светлели, в простуженных голосах звучали задумчивые, грустные нотки. Мысли каждого вдруг уходили туда, на восток, к самым дорогим и близким людям.
Это была грусть молодых парней, у которых годы юности совпали с самой лихой годиной для народа — с войной.
И чем сильнее было это грустное, тоскливое чувство к далеким родным местам, к своим юношеским мечтам, тем значительнее виделась каждому та нелегкая задача, которую они должны выполнить здесь, за пределами Родины. И гордость росла за себя, за свою группу. Ведь кому поручили такое серьезное задание? Им, юношам, у которых почти никакой школы жизни не было за плечами, но которые проходят сейчас хорошую школу борьбы. Они идут по тылам, идут уверенно, уничтожая врага, а фашисты мечутся и ничего не могут сделать «большевистским партизанам». И пускай они, солдаты-чекисты, могут погибнуть — война есть война, — но дело, которое они обязаны выполнить, конечно, будет сделано.
ЧУЖИЕ И СВОИ
Этот человек хорошо знал чешский язык, прожил в здешних местах много лет, но чехам был чужим. Эрвин Шмид, член национал-социалистской партии, считал, что ему, судетскому немцу, не нужно искать расположения чехов. В конце концов он хозяин, а не они. Он сюда поставлен для того, чтобы быть на страже порядков великого рейха. Ему наплевать на косые взгляды Карелов, Стефанов… Ведь их песенка спета. А обращаться с этими чехами он научился еще в концлагере Терезине.
Когда его переводили сюда, в Богданче стражмистром — начальником местной чешской жандармерии, — ему так и сказали:
— Надеемся, что в вашем округе будет всегда должный порядок. Немецкая нация и ее представители должны чувствовать себя в вашем округе спокойно и уверенно.
И в его округе всегда было спокойно. Шмид жил в дружбе с гестапо. Правда, в последние недели, когда фронт подошел к Карпатам и на восток потянулись воинские части вермахта, хлопот у Шмида прибавилось. Встречались такие юнцы-офицерики, которые, выпячивая на груди только что полученные кресты, начинали кричать на стражмистра, чего-то требовать, были чем-то недовольны. Иногда проходившие солдаты проявляли в поселке и на хуторах свою «доблесть», и тогда Шмиду приходилось выслушивать плач и жалобы пострадавших жителей.
Особенно много неприятностей было от эсэсовцев. Черт побери, и откуда у этих молодчиков столько нахальства и самоуверенности! Они чувствовали себя везде хозяевами и даже со своими соотечественниками обращались по-свински. Впрочем, Шмид и с эсэсовцами находил общий язык. В общем, верноподданный рейха содержал в строгом порядке свой округ, был на виду у начальства и не мог жаловаться на свою судьбу.
Все шло хорошо до одного, казалось бы, обыкновенного случая.
В этот декабрьский день в жандармерию прибежала взволнованная жена стекольщика Йозефа Страка. Со слезами на глазах она просила вызволить ее мужа, которого схватили какие-то немецкие солдаты. Стражмистр очень удивился: сейчас в Богданче войск не должно быть. Шмид расспросил женщину подробнее.
Оказывается, вчера вечером лесник Гроуда попросил Страка застеклить разбитое окно. Работа была пустяковая, и, отправляясь сегодня утром, муж сказал, что придет не позже, чем через час. Но прошло два, три часа, а Йозеф не возвращался. Тогда женщина побежала к Гроуде, в душе проклиная мужчин, которым нужен самый пустяковый повод для того, чтобы за пивом или водкой просидеть несколько часов.
Стракова увидела, что около дома лесника ходит немецкий автоматчик, а у стены стоит ящик со стеклами — ящик мужа! Она хотела подойти ближе, но солдат что-то сердито закричал, и женщина повернула назад. Она побежала в жандармерию искать защиты, все-таки там знали ее мужа Йозефа Страка.
Стекольщика, действительно, власти считали «самым лояльным» человеком, и стражмистр рассчитывал сделать его своим осведомителем. Сейчас был подходящий случай «освободить» Страка из рук солдат и прибрать его к своим рукам.
И Эрвин Шмид послал к Гроуде двух жандармов.
Прошел час, а жандармы не возвращались. Тогда, рассерженный и немного обеспокоенный, отправился сам.
Вьюжным декабрьским вечером в дом Гроуды, стоявший на горе поодаль от Богданче, ввалились чуть ли не двадцать гитлеровских солдат и жандармов. В этом ничего не было удивительного. В последние дни стояли необычные морозы, и жителям хуторов часто приходилось открывать двери домов после настойчивого грохота солдатских сапог.
Удивился хозяин другому. Бородатый офицер-эсэсовец на чистейшем чешском языке попросил разместить солдат на ночлег и, если можно, чем-нибудь покормить — они заплатят, в кои веки это было! Потом он расспросил, нет ли в Богданче войсковых подразделений, много ли жандармов и как пройти на Збрасловице и Зруч.
Через полчаса солдаты расположились в нижней комнате дома и с аппетитом уплетали принесенную хозяйкой вареную картошку. Два немца, взяв какую-то аппаратуру, ушли в небольшой, холодный флигелек.
Но удивительное в этот вечер еще не кончилось. К Гроуде подошел офицер и сухо сказал, чтобы в эту ночь никто из дома не выходил, не то часовые могут по ошибке выстрелить.
Почти до утра не спали хозяева, прислушиваясь к завыванию пурги да похрапыванию солдат в соседней комнате. Иногда за окном раздавалось сдержанное покашливание часового. Но Гроуде все слышались шаги, негромкие голоса, кажется, у флигеля. И вдруг почудилось, что разговаривали люди не по-немецки, и не по-чешски, а на русском языке.