Зарево
Шрифт:
Такое перекраивание людских характеров давало разные результаты. Слабые отсеивались. Остальные сплачивались в крепкий коллектив, единый не только цветом мундиров, но и общностью стремлений, взаимопониманием, правильно воспитанной солидарностью. Крепли узы дружбы, которая у многих выдержала испытание временем и сохранилась до сего дня, — дружбы и на тяжелые времена, и на добрые.
«Мой» капитан, с которым я приехал в Люблин, не стал моим командиром, однако часто меня останавливал, разговаривал со мной.
Почтовые контакты с семьей оживились. Мать радовалась, что я не на фронте, и надеялась, что учеба продлится до окончания войны.
Театр Войска Польского показывал «Свадьбу» Выспянского. Я смотрел спектакль как зачарованный и в душе решил, что после войны стану актером, настолько прекрасной показалась мне эта профессия. Более благодарную аудиторию, чем мы, в те времена Выспянский найти бы не мог. Ведь провозглашенные им идеи свободы мы претворяли в жизнь.
Нашему выпускному курсу не всегда везло. Так, 7 ноября мы должны были принять участие в торжественном праздновании годовщины Октябрьской революции. Раннее утро было туманным и промозглым. Колонны курсантских подразделений почти бесшумно выливались через ворота на улицу. Направление — центр города. Выглядели мы великолепно: блестящие каски с ремешком под подбородком, сапоги, новые желтые ремни, одинаковые зеленые шинели и винтовки с примкнутыми штыками. Все шло прекрасно, но нас подвел наш «тихий» марш. Мы не хотели будить жителей. Я шел в первой колонне, в предпоследней четверке. До сих пор я все время испытывал трудности из-за моего небольшого роста. На сей раз это спасло меня. Из тумана вынырнула танкетка и, не заметив марширующую колонну, врезалась в ее голову. Результат: несколько сломанных ног и много курсантов с травмами.
Наряды в караул не выпадали слишком часто, и, как правило, во время несения караульной службы не происходило ничего особенного. Однако один случай запомнился. Было воскресенье. За какую-то небольшую провинность по отношению к задиристому взводному меня назначили в наряд чистить уборные. Прежде чем морально подготовить себя к этому занятию, я решил подышать свежим воздухом. Мы располагались в здании возле ворот, на втором этаже. Я отворил окно.
— Как дела, Стась? — крикнул я своему коллеге, стоявшему на посту у ворот.
— Часовой не разговаривает со штрафниками, — ответил всегда язвительный варшавянин.
Он принадлежал к тому типу людей, манера разговаривать которых порой заставляет людей теряться. На всякое замечание в его адрес он неизменно отвечал: «Слабых не боюсь, а на сильных плюю». Если же ему попадался равноценный полемист, который не позволял третировать себя, а порой даже брал верх над ним, он нахально его обрывал: «Наестся чего попало, а потом чепуху порет».
В конце ноября переехали в новое расположение. Осенние холода усиливаются с каждым днем, а перед нами перспектива зимовки в бараках. Они находились на окраинной улице, от которой вела дорога в Хелм. Посреди бараков находился обширный, так называемый аппельплац. Здесь как будто жили охранники Майданека.
По правую сторону от бараков, несколько в глубине, раскинулось обширное «хозяйство» лагеря смерти. На незначительном возвышении маячил призрак крематория. Каждый, не знавший предназначения этого мрачного строения с высокой печной трубой, мог бы принять его за винокуренный завод или котельную.
Мы несколько раз осматривали место казни узников и другие свидетельства фашистского «нового порядка». Горы обуви, старательно рассортированной по возрасту и полу бывших владельцев, человеческие волосы, спрессованные в аккуратные тюки, различные мелочи бытового обихода казались каким-то кошмарным недоразумением. Наконец, «винокуренный завод». Здание было великолепно оснащено и механизировано. Тележки крематория, точно приспособленные к конфигурации человеческого тела, рельсы с поворотным кругом, батарея добротно сложенных печей — вот оставшиеся орудия палачей.
— Это невозможно, — раздается шепот. Не верящих собственным глазам убеждают обуглившиеся человеческие останки. Это уже доказательства, не вызывающие никаких сомнений.
Минутой молчания мы чтим память тех, кто отдал здесь свою жизнь.
О чем мы думали в течение этой минуты молчания? Какую клятву мы давали, мы, молодые поляки, державшие в руках оружие? Мстить до последнего дыхания!
В бараках мы жили ротами, по сто человек. Посредине барака возвышалась большая печь с отводами двойных труб. Но вся эта отопительная система ни к черту не годилась; мороз и ветер проникали сквозь щели в стенах. С трудом удавалось долежать до подъема. Недовольный дневальный ворчит возле дверей: наиболее замерзшие топят печь и прислоняются к трубам. При этом гудят, как пчелы в улье.
— Тише там, черт бы вас побрал! — кричит Стась, высунув голову из-под одеяла. — В аду согреетесь!
Ночную жизнь барака я многократно наблюдал во время дежурств. Это могло бы стать отличным способом изучения характеров моих товарищей. Разговоры во сне, хождение лунатиков по бараку, сон сидя, внезапные судороги, выкрики команд — вот что было характерно для ночной жизни роты.
Во время одной из таких ночей Стась совершил нетоварищеский поступок, отрезав кусок моего одеяла для своих портянок. Я разоблачил его несколько дней спустя. Когда я спросил его, почему у меня из-под одеяла вылезают ноги, он язвительно ответил, что я, наверно, вырос. Однако было заметно, что он отворачивается от меня, когда надевает сапоги.
— Эй, эй, дружок, покажи! Откуда у тебя эти синие портянки?
— В городе достал, — попытался он выкрутиться.
Я выхватил у него портянки, примерил их к своему одеялу — они точно подошли. Стась был приперт к стенке. После этого мы стали спать вместе, на одной кровати под двумя одеялами.
Со Стасем мы были ровесники. Он рассказал мне о себе. Принимал участие в Варшавском восстании. Чудом ему удалось перебраться на правый берег Вислы, в Прагу. Когда ему предложили поступить в офицерскую школу, он сразу же согласился. Теперь — скорее на фронт. Беспокоился о своем отце, который в отрядах Армии Людовой сражался во время восстания, скучал по семье. Он так ненавидит гитлеровцев, что сочувствует тому фрицу, который окажется с ним один на один.
На соседней койке расположился Зигмунт Кравчиньский, коренной житель Люблина, старше нас на год, наша опора. Не раз закатывались мы к нему домой, где его отец, который всех товарищей Зигмунта считал своими сыновьями, целовал нас в лоб, радушно встречая у входа. А его заботливая мать восполняла нам нехватку калорий, не жалея для нашего разогрева домашнего вина.
Эрнест Гжесик, разбитной парень из Катовиц, был вожаком нашей четверки. Наиболее опытный из нас, замечательный товарищ, он был незаменим в действиях на так называемом женском фронте и прокладывал нам дорожки к самым твердым девичьим сердцам, сокрушая «неприступные крепости».
Зима стремительно приближалась. Интенсивные занятия в поле предвещали скорые экзамены. Каждый из нас по очереди командовал взводом, ротой, батальоном. Мы изучали тактику, организовывали оборону, проводили наступление. Дела у меня шли очень хорошо: фронтовой опыт сильно пригодился.
Однажды группа из командного состава школы наблюдала, как я руковожу наступлением батальона на деревню. Я осуществлял его силами двух рот, третью роту оставил во втором эшелоне, чтобы не мучить Стася, Зигмунта и Эрнеста. Но поскольку они посмеивались надо мной, я приказал объявить в тылу воздушную тревогу, и это заставило их несколько угомониться.
Внезапно в поле зрения, за цепью роты первого эшелона, появились два гражданских, женских силуэта с узлами.
— Рассматривать их как вражеский десант, — скомандовали мне из группы посредников.
— Курсанты Гжесик, Кравчиньский и Рачиньский, ликвидировать десант врага в составе двух бойцов, вооруженных автоматами и гранатами, — приказал я на полном серьезе.
Ребята тотчас же отправились выполнять приказ, предварительно погрозив кулаком в мою сторону.
— Не забудьте потом извиниться перед «десантом», — добавил я властным тоном.