Защита поэзии
Шрифт:
Наконец, показывая многие действительные события, следует начинать не с ab ovo {С яйца {193} (лат.).} (как говорит Гораций), а сразу с решающего момента того единственного действия, которое необходимо изобразить. Лучше всего это объяснить на примере юного Полидора {194}. Во время Троянской войны отец Полидора - Приам отослал сына, дав ему огромные богатства, к Полимнестору, царю Фракии, который через несколько лет, узнав о гибели Приама, убил его сына, чтобы присвоить себе его богатства. Гекуба {195} нашла тело мальчика и изыскала способ в тот же день отомстить царю. С чего бы начал любой из наших сочинителей трагедий? Конечно, с отъезда ребенка. Затем последовало бы путешествие во Фракию, которое длилось бы не один год и вело бы через многие земли. А с чего начинает Еврипид? С того, как нашли тело мальчика, остальное же рассказывает дух Полидора. Этого и тупице достаточно.
Но помимо таких явных нелепостей, ни настоящими трагедиями, ни настоящими комедиями наши пьесы не являются, ибо в них представлены вместе и короли и шуты, и вовсе не потому, что этого требует содержание; шутов заставляют принимать участие в великих событиях, что неуместно и неразумно, и поэтому ни восхищения, ни сочувствия, ни подлинного веселия сии трагикомедии не вызывают. Мне возразят, что и Апулей {196} так делал; но в его сочинениях события, требующие много времени, не изображаются наспех, а подробно описываются; однако, помнится мне, что и у древних были одна-две трагикомедии, и пример тому "Амфитрион" Плавта. Внимательно же их изучив, мы увидим, что они обычно не соединяют народные пляски с похоронными шествиями, а уж если это делают, то весьма изящно. Вот и получается, что, не став истинной комедией, комедийная часть трагедии не приобретает ничего, кроме недостойного для целомудренного уха шутовства или неистощимой глупости, воистину годной лишь на то, чтобы вызывать хохот, тогда как конечная цель комедии - доставить удовольствие, а трагедия должна вызывать благородное восхищение.
Наши комедиографы полагают, будто удовольствие без смеха невозможно, и полагают неправильно, ибо даже если человек смеется, получая удовольствие, все же смех этот рожден не удовольствием, так как не удовольствие его причина. Но, может быть, они получают жизнь из одного источника? Нет, потому что по природе своей они противоположны друг другу: едва ли нам доставит удовольствие то, что не сообразно с нами или Природой вообще, смех же почти всегда результат несообразного с нами или Природой. В удовольствии заключается всегдашняя или сиюминутная радость. В смехе - пренебрежительное отношение к чему-либо, Например, мы получаем удовольствие, глядя на прекрасную женщину, однако мы и не помышляем смеяться. А смеемся мы над существами безобразными, которые, конечно же, не могут доставить нам удовольствие. Удовольствие приносит нам удача, а над неудачей мы смеемся; для нас удовольствие слышать о счастии друзей и родины, и тот, кто над этим смеется, сам заслуживает быть осмеянным. Мы смеемся над теми, кто по недоразумению все делает наоборот; мы смеемся над смущением таких людей, хотя при этом у нас появляется чувство вины, но нам трудно сдержать смех, и он доставляет более мучения, нежели удовольствия. Однако я не отрицаю, что они могут появиться вместе. Так, если портрет Александра доставляет нам удовольствие и не смешит, а над кривлянием потерявшего разум мы смеемся, не получая удовольствия, то доставит удовольствие и вызовет смех портрет Геракла {197}, на котором герой в женской одежде, с окладистой бородой и яростным выражением лица сидит по приказу Омфалы {198} за прялкой. Здесь изображение столь сильной власти любви доставляет нам удовольствие, а презренность занятия Геракла вызывает смех.
Я говорю все это к тому, что конечная задача комического заключена не в презренном содержании, которое вызывает единственно смех, но смех должен быть частью доставляющего удовольствие учения, то есть истинной задачи Поэзии. Велико заблуждение относительно смеха у тех (и Аристотель этим возмущался), кто смех вызывает греховным содержанием, которое более отрицательно, нежели смешно, или жалостливым, которое более достойно сочувствия, нежели презрения. Что заставляет людей глазеть на несчастного нищего или нищенствующего шута или противу закона гостеприимства насмехаться над чужеземцем, чей английский выговор не столь хорош, как наш? Чему мы научаемся? Ибо не оставляет сомнений, что:
Nil habet iniclix paupertas durius in so,
Quam quod ridicules homines facit {*}.
{* Самое жестокое в бедности - это то, что она делает людей смешными {199} (лат.).}
Нет, скорее суетный придворный, бессердечный Трасон {200}, самоуверенный учитель, высокомерный путешественник, если мы видим их под сценическими именами правдиво сыгранными, то они вызывают у нас доставляющий удовольствие смех и доставляют поучающее удовольствие; что же до трагедии, то трагедии Бьюкенена обыкновенно вызывают священное восхищение. Итак, я щедро воздал Комедии и Трагедии. И не скупился я потому, что, будучи великолепными видами Поэзии, более всех прочих они известны в Англии и более всех прочих, к сожалению, опорочены: они подобны плохо воспитанным дочерям, которые принуждают усомниться в достоинствах матери их - Поэзии.
Других видов Поэзии мы почти не имеем {201}, разве лишь лирические песни и сонеты, которые, дал бы нам Господь побольше ума, сколь достойно мы могли бы использовать и с какой святой выгодой для каждого и для всех, воспевая красоту и бессмертную благость Его, давшего нам руки для писания и разум для раздумия; при этом мы могли бы нуждаться в словах, но в содержании - никогда, и даже отворотя от Бога глаза, мы все равно видели бы все новые его деяния. Но воистину многие из писаний, созданных якобы под знаменем неодолимой любви, никогда бы не уверили меня, будь я возлюбленной, в любви их сочинителей; их пламенные речи столь холодны, будто они читают то, что написано другими влюбленными (переняв многие высокопарные выражения, они нанизывают их друг на друга, подобно человеку, который однажды сообщил мне, что с юга дует северо-западный ветер; наверное, он хотел показать мне, что знает не одно название ветра), а не сами пылают той страстью, которую без труда (я уверен) может воссоздать творческая сила, или energia {Энергия {203} (лат.).} (как звали ее греки), сочинителя. На сим закончим мы рассуждение об истинном назначении Поэзии и о наших заблуждениях.
Что до наружности Поэзии, или слов, или (если позволено мне дать подобное определение) языка Поэзии, то с этим еще хуже. Почтенную сладкоголосую даму красноречие вырядили или скорее раскрасили как куртизанку: то вдруг вставляют такие слова, которые бедняге англичанину кажутся незнакомыми чудовищами; то вдруг устраивают облаву на какую-нибудь букву, и такое сочинение начинает напоминать словарь; то вдруг являются украшения из побитых морозом цветов и тропов. Жаль, что встречается сие не только в сочинениях стихотворцев, но и тех, кто пишет прозой, и (чему должно изумиться) ученых мужей, и (о чем должно пожалеть) некоторых проповедников. Воистину я бы пожелал, наберись я смелости желать того, над чем не властен, чтобы усердные подражатели Туллию и Демосфену {203} (более прочих достойных подражания) берегли не издания Ницолия {204} с надерганными из их сочинений высказываниями, но, прилежно толкуя сами сочинения, целиком бы их усваивали. Ибо они сейчас добавляют сахар и специи во все блюда, которые подают к столу, подобно тем индейцам, которые не довольствуются ношением серег в ушах, наиболее для этого удобных и самой Природой для этого предназначенных, но вдобавок продырявливают украшениями нос и губы, будучи уверены, что таким образом становятся красивее.
Туллий, изгоняющий Катилипу {205} громовыми раскатами своего красноречия, не единожды пользовался приемом повтора: "Vivit. Vivit? Imo vero etiam in senatum venit... {Жив. Жив? Более того, он даже и в сенат приходит..." {206} (лат.).}" В самом деле, будто распаленный гневом, он извергал слова из своих уст (так и должно) удвоенными и делал это столь искусно, будто пребывал в истинном гневе. Мы же, обратив внимание на изящество его речи, тащим его приемы в собственные наши писания, хотя уж слишком много в них гнева, чтобы быть им рожденными гневом. Сколь подходят similiter cadences {Симметричные фразы {207} (лат.).} степенным проповедникам, я призвал бы подтвердить одного только Демосфена, который пользовался этим с редким изяществом. Воистину украшатели напоминают мне софиста, который с большим искусством доказывал, что два яйца на самом деле три, хотя софистом он, возможно, и был призван, но за труд свой не получил ни одного яйца. Так и эти люди, вероятно, сумеют добиться признания, но убедить им удастся немногих - и красота их речей увянет без толку.
Теперь мы перейдем к аллегориям, заключенным в некоторых изданных сочинениях, авторы которых, я думаю, опустошили все ученые труды о травах, животных, птицах и рыбах, ибо великое их множество взывает к нашему суждению, что, несомненно, является нелепым перекармливанием наших ушей, ибо не во власти аллегории доказать что-либо противу мыслящему, она может лишь объяснять желающему слушать, остальное суть скучнейшая болтовня, уводящая память в сторону от той цели, которой эта аллегория должна быть подчинена, и не прибавляющая ни крупицы к нашему суждению, или уже насыщенному, или не склонному насыщаться аллегорией. Что до меня, то я не сомневаюсь в том, что великие предшественники Цицерона в риторике Антоний и Красе {208} прибегали к простой чувствительной речи, чтобы завоевать доверие толпы, поскольку от этого доверия один шаг до убеждения, а убеждение - вот истинная оценка Ораторского искусства; они делали вид (как свидетельствует Цицерон): один что несведущ в искусстве слова, другой - что не следует законам своего искусства, - но я не сомневаюсь (и утверждаю), что они пользовались подобными приемами весьма умеренно, ибо тот, кто не соблюдает меры, походит на человека, танцующего под свою собственную мелодию, и публика скоро уяснит, что он более тщится говорить красиво, нежели правдиво.
Несомненно (по крайней мере, для меня несомненно), что у многих малообразованных придворных более звучный слог, нежели у некоторых ученых мужей, и причину сего я вижу в том, что придворный следует в своих занятиях Природе и потому (хотя он того и не знает) поступает в согласии с искусством, но не в зависимости от него, тогда как другой, прибегая к искусству, дабы явить искусство, а не скрыть его {209} (как надлежало бы сделать), бежит от Природы и воистину извращает искусство.
Что это? Похоже, что меня, заблудившегося в Риторике, пора загонять обратно в Поэзию, но столь сходны они в отношении словесном, что, я полагаю, это отступление вознаградит меня более глубоким пониманием. Это, разумеется, не значит, что я берусь учить поэтов, как им должно творить, но, зная, что я болен той же болезнью, распространившейся среди сочинителей, хочу указать лишь на один-два ее признака; так, взглянув на себя со стороны, мы, может статься, придем к должному пониманию, как нам обращаться с содержанием и его упорядочиванием. Язык же наш, поистине способный к любому благородному упражнению, наделен великими возможностями. Я знаю, что кое-кто вспомнит, будто он являет собой смесь языков. А почему бы н не взять лучшее из того, что есть в других языках? Кое-кто скажет, что ему нужно поучиться грамматике. Напротив, он достоин хвалы за то, что грамматика ему не требуется, ибо грамматику можно обрести, но он в ней не нуждается, ибо не обременен различиями в падежах, родах, наклонениях и временах, которые, полагаю, и были проклятием Вавилонской башни {210}, да и теперь заставляют посылать детей в школу, дабы учили они там свой родной язык. В том, что является назначением речи, в благозвучном и соразмерном выражении суждений нашего разума, он равен любому другому земному языку и особенно блещет соединениями двух-трех слов вместе, будучи в этом близок греческому и выше латинского, а это соединение суть совершенство любого языка {211}.
Итак, из двух видов стихосложения, которые существуют сегодня, один древний, другой - современный: в древнем важна была долгота каждого слога, и соотносительно с нею строился стих; в современном стихе соблюдается лишь количество слогов (да еще порой ударение), а подлинная его жизнь заключена в созвучии слов, которое мы называем рифмой. Много спорят о том, какой из двух видов совершеннее: древний (без сомнения) более согласуется с музыкой, и слова, и мелодия покорны долготе, и он способен выражать разные чувства низким и высоким звучанием тщательно рассчитанного слога. Второй благодаря рифме также дарит уху мелодию; поскольку же он доставляет удовольствие, хотя и иначе, то и он достигает цели. В обоих живет красота, и ни одному не занимать величия. Английский язык воистину более любого другого из мне известных нынешних языков пригоден для обоих видов стихосложения: итальянский для древнего вида столь переполнен гласными, что это чревато множеством элизий {212}; в немецком, напротив, согласные затрудняют скольжение мелодии; во французском языке нет ни единого слова с ударением на третьем от конца слоге, так называемой antepenultima {Предпредпоследней {213} (лат.).}; немногим более подобных слов в испанском, потому столь непривлекательны для них дактили. И ни один из этих изъянов не ведом английскому языку.