Затерянные в сентябре
Шрифт:
Длора стояла на втором этаже, в холле. Остальные разбрелись, разбежались. Она смотрела на свое отражение в зеркальном окне. Слева и справа выступали из стены две женские статуи. Серая пыль покрывала полушария грудей, плечи и локоны, и так и тянуло смахнуть ее пушистой метелочкой на длинной ручке. Зеркало было старым и тусклым, а отражение молодым и прекрасным. Длора переводила взгляд с морщинистой руки со вздутыми венами и старческими пятнами по эту сторону стекла на изящную тонкую кисть — по другую.
— Что за шутки ты шутишь со мной, мой город? В какие игры играешь, построенный на крови, холодный и равнодушный?.. — Она обвела взором стены и потолок, украшенные лепниной и блестящие позолотой, обращая свои вопросы к окружающему ее великолепию. — Зачем я здесь? Если я умерла, то где мой муж и мои подруги, ушедшие раньше меня? — Она прислушалась, но великолепие и торжественная роскошь дворца не отвечали. — Зачем я тебе, мой любимый город, мой темный город — колыбель Антихриста, как когда-то тебя называли?..
Длора считала, что прожила достойную жизнь, достойную и светлую, только вот слишком долгую. Ее имя расшифровывалось как Десять Лет Октябрьской Революции — именно в этот сомнительный юбилей ее угораздило родиться. Мимо нее прошел почти целый век — жестокий и фантасмагоричный. Она никогда не была коммунисткой, даже в те времена, когда это было необходимо для хорошей карьеры. Ни ее саму, ни ее близких ни разу не репрессировали — и она считала это заслугой своего ангела-хранителя. Ей всё удавалось — и в учебе, и в работе, и в отношениях. Подруги завидовали, но все равно любили. Да и малознакомые люди тоже. Ее трудно было не любить.
Говорят, после сорока-пятидесяти лет на лице ясно читаются все пороки, которым предавался человек на протяжении своего пути, все страсти, которые его одолевали. Ее же лицо даже сейчас, ставшее похожим на печеное яблоко, было таким же открытым и светлым, как в детстве или юности. Те, кто знал ее шапочно, говорили, что она милая, но поверхностная — она же была просто легкой и не держала ни на кого зла.
Когда умер муж, которого она любила — как в романтических сказках, с первого и до последнего дня, она оплакала его и поняла, что осталась совсем одна. Взрослые сыновья давно разъехались, жили в других городах со своими семьями. Близких подруг унесли болезни и невзгоды. Когда острота горя поутихла, она попробовала найти в этом положении и что-то хорошее: пожить наконец для себя. С детства она мечтала научиться рисовать, но было некогда. Теперь она накупила холстов и красок. Но цветы, которые она писала с натуры, получались слащавыми и не живыми, а абстрактные узоры, которые пробовала выводить автоматически, не думая, отчего-то не радовали глаз.
Ей все чаще вспоминалась басня Крылова о муравье и стрекозе, и она ощущала себя той самой стрекозой, жалкой и никому не нужной, зачем-то решившей пережить черную и глухую зиму, вместо того чтобы уйти осенью, как положено представителям ее вида, вместе с подругами.
…Отражение подмигнуло ей и кокетливо повело плечом. Длоре стало зябко, и она поежилась. В теле была легкость, ничего не болело — не ныли суставы, не ломило ступни. Но пустота внутри и морщины на лице никуда не делись. Все они молодые, даже Чечен — юн по сравнению с ней. Их пьянит волшебство этого дня, а ее пугает. Ведь старится не только тело — внутри все тоже потихоньку выцветает и дряхлеет.
— Бабушка, бабушка! — подбежавший Лапуфка стал дергать ее за ладонь. — Пойдем! Там все тебя ждут, в большой комнате. Там все такое яркое, что у меня глазки болят!
— Пойдем, милый. А ты, когда войдешь в ту комнату, закрой глазки ладошками, они и болеть не будут.
Она медленно двинулась по гладкому узорному паркету. Убедившись, что бабушка идет в нужном направлении, ребенок выпустил ее ладонь и ускакал вперед.
За высокими окнами была ночь. Больше, чем ночь — густая чернильная тьма, словно кто-то замазал стекла смолой или черной краской. Внутри же горели свечи — в огромных хрустальных люстрах, в бронзовых узорных подсвечниках. Мириады огоньков плясали на блестящем полу, отражались в зеркалах и фарфоровых вазах. Все вокруг было живым, двигающимся. Мраморные статуи приветливо склоняли головы, часы начинали бить. А когда она проходила галереей героев 1812 года, бравые усатые красавцы громко прокричали ей: 'Ура, ура, ура!', и это было так неожиданно, что она вздрогнула, но очень приятно.
Длора не слишком беспокоилась, что ее маленький проводник испарился, она знала, что ноги сами выведут ее к нужному месту. И если она идет не прямо, а кружным путем, значит, что-то важное для нее должно случиться по дороге.
В Павильонном зале играла музыка, она доносилась из часов с павлином. То был любимый зал Длоры — с самого детства. Еще когда она приходила сюда с родителями, первым делом требовала навестить павлина и полюбоваться на мраморные ракушки, над которым мыли свои белые руки царевны и фрейлины. Обычно хвост у павлина был опущен, но сегодня, сейчас — блистал огромным раскрытым веером. Мириады свечей мерцающим ковром устилали пол, оставляя открытой лишь узенькую дорожку, да еще большую мозаику с головой печальной Медузы Горгоны в центре и кентаврами и грифонами по окружности. Дорожка вела в уютную нишу с шестью колоннами из яшмы и розового мрамора. У круглого столика стояли три кресла, обитых потертой розовой парчой, с ножками в виде позолоченных лебедей, выгнувших шеи. Одно было занято. Длора опустилась в свободное и только тогда посмотрела на сидевшего рядом. Точнее, сидевшую — та же фигура, то же лицо, что встретило ее в зеркале в холле, с нежным, чуть приоткрытым ртом и смеющимися глазами.
— Здравствуй, Лора! — она произнесла имя, которым ее называли в юности.
— Здравствуйте, бабушка! — девушка шутливо склонила голову.
— И чем мы с тобой займемся?
Длоре не хотелось думать, не хотелось удивляться, поэтому она говорила спокойно и расслабленно.
— Хотите, я вам погадаю? — Девушка вытащила из корсажа колоду карт — огромных, с бронзовой узорной рубашкой. Они казались слишком большими даже для Таро.
— Я не верю в гадания.
— Ну, тогда можно сыграть в 'дурака', или, вернее, в 'дурочку', так как нас всего двое и обе принадлежим к прекрасному полу.
— Раздавай! — Длора не слишком любила карточные игры, но отчего-то знала, что отказываться не стоит.
Карты легли на столик с яркой инкрустацией в виде букета роз. Шесть перед ней и шесть напротив. Козырем оказалась бубновая дама. Вместо стандартной картинки на Длору глянуло ее лицо — словно со старых пожелтевших фотографий. Девочка семи-восьми лет с двумя гладкими косичками, прикрывающими уши, сморщилась и показала язык. Длора посмотрела выпавшие ей карты. Они тоже были живыми и узнаваемыми. Крестовый король щурил выпуклые карие глаза — Валерка, Валерочка, ее первая школьная любовь. А вот туз червей — ее муж в круглых очках и съехавшем набок галстуке. Он был ученым, крайне талантливым и, как полагается, безумно рассеянным. Еще один туз, бубновый — ее старший сын Андрей. Весельчак, балагур, физик-ядерщик… Длора рассеянно перебирала в пальцах плотные, непонятно из какого материала сделанные картинки, а они подмигивали, усмехались, кивали… Она проиграла, увы — поскольку все сильные карты, пришедшие к ней вначале, быстро ушли, и под конец она держала в руках веер из шестерок и семерок — соседей по лестничной клетке, случайных знакомых, врачей в поликлинике.
Последними картами, вытянутыми ею из колоды, были два джокера. Они отличались от остальных, являя собой не знакомые лица, но виды Питера. На одной был слякотный вечер, грязь вперемешку со снегом, набережная у Крестов с перехлестывающей через парапет водой. От карты так и веяло ноябрьской тоской, стылостью и болезнями. На другой — ясное утро (какие, говоря по правде, бывают не часто в 'городе дождей и прыщей', как презрительно называют его высокомерные москвичи). Летний сад и пара лебедей, наворачивающих круги в пруду. Запах только что прошедшего ливня и свежей тополиной листвы. Живой рисунок был чуть размыт, словно кто-то рисовал акварельными красками по влажному картону.
— И это, и это — ты, я знаю, — Длора провела по картинкам пальцем, скрюченным от застарелого артрита. — Город совмещенных противоположностей, светлых и темных, теплых и ледяных. Безумная фантазия Петра, воздвигнувшего столицу на болоте и на крови, и той же кровью отмытая добела во время блокады. Это все, что ты хотела мне показать?
— Нет, не все. Мне хочется показать тебе еще кое-что. Ты пойдешь со мной?
— Разве у меня есть выбор?
— У любого он есть, а у вас — тем более. Скоро вы научитесь жить, руководствуясь только собственной моральной лесенкой, отринув все внешние запреты и устои.