Зеленое окно
Шрифт:
— Точно, — согласился Виталька, — такие лишь на венки для покойников нанизывают.
— Чего же брал? — не вытерпел я.
— Все брали, и я взял, — невозмутимо ответил Виталька.
Мы опять вышли на набережную, но теперь пошли уже по другой стороне, возле самых перил. Таня, а за ней и Виталька бросили в воду свои гвоздики, и река медленно понесла их.
— Бросай, — сказал мне Виталька. — Чего жалеть! — Я не бросал.
— Зачем же бросать, — заметила Таня, — если ему нравится. Пусть бережет. Вкус у всех разный.
Я шел молча и глядел на воду.
Может, и верно, безвкусица этот цветок, сделанный из бумаги и проволоки? Но ведь его подарили… Подарили. Как же я брошу? Получится, что я предаю тетю Полю и тетю Нюру, что я смеюсь над ними.
Я не бросил гвоздику. Так и пошел в Третьяковку с цветком в руке.
…Народу возле касс было немного. Мы подождали минут пять и получили билеты.
— Пошли на второй этаж, там классика, — уверенно сказал Виталька, после того как контролер надорвал наши билеты.
Вначале мы попали в зал, где со стен на нас смотрели какие-то важные господа и дамы. Мужчины были в париках, с орденами и лентами. У дам орденов не было, но зато они могли похвастаться кружевами и драгоценностями, которые нацепили на себя в большом количестве.
Одни лица были бледно-восковыми, на других алели румяна. Попадались лица и красивые, и некрасивые — носатые с тонкими, поджатыми губами.
Но было в портретах и такое, что объединяло их и делало похожими.
Сперва я не мог понять, отчего это так, а потом догадался: у всех этих вельмож и вельможинь был одинаково надменный, напыщенный вид. Наверное, выламывались друг перед другом, все равно как Виталька выламывался перед нами в кафе. Я даже улыбнулся от такого сравнения.
— Ты что? — спросила меня Таня.
— Да так… интересно здесь очень.
— Это все фигни на постном масле, — сказал Виталька. — Идем дальше, еще не то увидишь. — И он быстрыми шагами направился к выходу.
Так проскочили мы через несколько залов. Виталька все время поглядывал по сторонам и махал нам рукой, чтобы мы не задерживались, шли скорее за ним.
А задержаться иногда ой как хотелось, но Виталька подчинил нас своей осведомленностью и решительными действиями.
Сделать остановку все же пришлось, потому что мы вдруг оказались в каком-то тупике. Оставалось или пойти назад, или поднырнуть под бархатный канатик, который висел в проеме стены и преграждал всем путь.
Мы бы, конечно, поднырнули, но вовремя заметили, что на нас смотрит дежурная с повязкой на рукаве.
— Скажите, пожалуйста, — вежливо обратился к ней Виталька, — а где тут висит Иван Грозный со своим сыном?
— Эта картина висит в зале Репина, откуда вы только что пришли, — отметила дежурная, подозрительно нас оглядывая. — От кого это вы бегаете?
— Мы не бегаем, — сказал Виталька, — мы ищем.
— Возвращайтесь. Пройдете два зала, и будет Репин. Только идите нормально, как все люди. Картины смотрят, называется. В галерее находитесь, а не в проходном дворе…
Но мы ее уже не слушали, повернули назад.
— Вот! — произнес Виталька и показал рукой. — Пришли.
Я взглянул и сразу вспомнил, что видел это на открытке. Но только в первый момент картина показалась мне знакомой. Чем больше я на нее смотрел, тем удивительнее, ярче и ужаснее становилась она. Я знал, что Иван Грозный в припадке гнева убил своего сына, но сейчас все это было у меня перед глазами. Как вкопанный стоял я и не мог шевельнуться. Многое здесь было жутким: кровь на коврах, остроконечный посох, пана царевича, которую пытается зажать Иван Грозный. Но самым страшным был он сам — царь. И не грозный он вовсе, да и на царя не похож. Он всего-навсего обезумевший, жалкий старик. Глаза его почти совсем вылезли, и он уставился ими куда-то в сторону и, конечно, ничего не видел. Спутанные волосы стали дыбом, а лоб был выпачкан кровью, кровью сына.
Наверное, этот старик после того, как увидел, что наделал, и кричал и выл в отчаянии. А потом подскочил к царевичу, который безжизненно распластался на коврах, приподнял его, попытался закрыть рукой рану… Но не удержать кровь, не удержать уходящую жизнь. Старик то хватал себя за голову, и на ней оставались кровавые следы, то вновь протягивал дрожащую руку к ране сына.
— В порядке нарисовано, а? — сказал Виталька.
— Не могу здесь стоять, — проговорила Таня. — Я пойду дальше.
— Иди, иди, — великодушно разрешил Виталька. — Мы тебя догоним. Это не для женских глаз. Нет, подожди. А почему картина под стеклом, знаешь?
— Нет, — сказала Таня.
— А ты? — спросил он у меня.
— Может, чтобы краска не осыпалась, — предположил я.
— «Краска»! — засмеялся Виталька. — Во дает!.. Это чтобы ее порезать не могли.
— Порезать? — спросила Таня.
— Ну да. Ее уже раз резали.
— Кто? — спросил я.
— Пьяный, — сказал Виталька. — Вжик, вжик ножом.
— Не пьяный, — вмешалась какая-то тетенька, — а душевнобольной. И веселого в этом ничего нет.
Мы отошли. Я только взглянул еще раз на картину издали. В глаза бросились ярко-зеленые сапожки царевича. Они были единственным как бы живым пятном. Единственным. Но от этого все остальные краски казались еще более мрачными и зловещими.
У других картин в этом зале мы долго не останавливались, потому что Виталька опять принялся нас торопить. Но вот мы оказались возле картины, на которой был нарисован мужчина в мятом халате, с всклокоченными волосами и красным носом.
— Ага! — радостно сказал Виталька и, чтобы удостовериться, подошел и прочитал табличку на раме. — Он самый!
— Кто? — спросила Таня.
— Мусоргский. — И, повернувшись ко мне, добавил: — Был такой великий композитор.
— Угу, — кивнул я.
— Писал всякие симфонии, а потом вот в больницу попал, — пояснил нам Виталька.
Я смотрел на великого композитора и чувствовал себя уничтоженным: Виталька знал все. Даже такие подробности.
— Симфоний он, по-моему, не писал, — сказала Тани.
Я вздохнул с некоторым облегчением, но Виталька тут же отрезал:
— Неважно! Главное, что Репин нарисовал его за два дня до смерти.
Опять! Так и сыплет!
— Ладно, идемте дальше, — сказал Виталька и пошел.
Пошли и мы с Таней. И снова смешались в кучу и замелькали в глазах полотна, висевшие на стенах.
— Погоди, посмотрим «Бурлаков», — предложила Таня, мы как раз проходили мимо этой картины.