ЖАНРЫ

Жак Деррида в Москве: деконструкция путешествия

Деррида Жак

Шрифт:

Я остановлюсь только на двух особенно симптоматичных признаках этой самокритики, занимающей сотни страниц: первый касается Сталина и национального вопроса, второй — «Возвращения из СССР» А. Жида, к которому мы постепенно приближаемся. Переход между ними обеспечивается временем признания, или, по-другому говоря, исповеди, историей запрета, который с давнего времени довлеет над признанием вины отца, Сталина, «папаши народа», отца-убийцы евреев. В конечном итоге признание, после длительного латентного периода, совпадающего не с чем иным, как с нацизмом, состоит в совершении отцеубийства. А в самом признании признаются, исповедуются уже в 1990 году. В первой же фразе своей книги автор заявляет: «Мне восемьдесят лет». 1. Книга Этьембля появилась совсем недавно. Она увидела свет в январе 1990 года под намеренно эдиповым заглавием: «Убийство папаши». Мне меньше всего может прийти в голову преуменьшать преступления, совершенные Сталиным, и зло, причиненное явлением, которое сейчас с какой-то непринужденностью принято называть сталинизмом. Но в один прекрасный день нужно проанализировать и ту процедуру, благодаря которой вся ответственность оказалась отныне сконцентрированной в личности «папаши», т. е. вымарана, заклята, объективирована, удержана на расстоянии и тем самым нейтрализована, если вообще не уничтожена в теле деспота-фармакона18 (к тому же ненаходимом; как мне сказали в Москве: «сожженном, конечно, и выброшенном неизвестно куда»). Я был в Москве как раз в годовщину смерти Сталина и смотрел телевизор в комнате гостиницы «Октябрь», вспоминая сцены траура в Эколь Нормаль в 1953 году в среде студентов-сталинистов, которые впоследствии стали интеллектуалами с мировой известностью, причем нередко антикоммунистами: по телевизору показывали хронику того времени, миллионы плачущих советских людей на Красной площади, зрелище коллективного горя, размах которого и, скажем для краткости, «спонтанность», «искренность», по крайней мере отсутствие прямой «манипулируемости», мало с чем сопоставимы в человеческой истории, в особенности если учесть «зеркальную» структуру, возникающую в результате съемки и [использования] телевизионного архива. Мне известны всего лишь три конкурента телегеничной мумии Сталина: это мумии Насера, Мао Цзе-дуна и Хомейни. Эта аналогия нуждается в строгом сравнительном анализе. Но сейчас я менее чем когда-либо уверен, что необходимость и размах такого предприятия можно вместить в понятие «компаративизма».

Итак, перечитывая в 1989 году то, что он не колеблясь называет своими «ничтожными записями»19 (от публикации которых он мог бы воздержаться и которые он опубликовал, движимый не заботой о признании истины, а скорее надеясь, как всегда, — если знать Этьембля и логику признания, — извлечь из публикации преимущество нарциссически-экзгибиционистско-го толка: смотрите, как я сам, не дожидаясь вас, с собой расправляюсь, оплакивайте меня и восхищайтесь мной, в конце концов вы обратите на меня внимание и т. д. Эта цель достигнута), Этьембль прежде всего обвиняет себя в том, что недостаточно обвинял Сталина, причем Сталина — «русского националиста», палача наций, в частности, украинской (вы знаете, что национальной независимости в настоящее время добиваются не только Прибалтийские республики и Азербайджан, но также очень мощное движение на Украине). Вот последний параграф дневника 1934 года:

«Перечитывая записи 1934 года, я больше всего расстраиваюсь, что не упомянул роскошный пир в украинском колхозе: потрясающее количество и качество [пищи]. И вот недавно я узнаю, что за год до этого, в 1933 году, по вине Сталина умерли от голода миллионы украинцев, виновных в непокорности: в том, что они хотели остаться украинцами, а не раствориться в волне русификации и крайнего сталинизма. Вот так путешествуют по стране, [находящейся во власти] тирании: ничего не видя, не зная, не понимая. Порабощенными, да еще и в восторге от этого обстоятельства». 2. В 1936 году, через два года после поездки Этьембля, который к тому времени уже дистанцировался от Французской компартии, Жид публикует свое «Возвращение из СССР». Очарованный Троцким и темой «перманентной революции», Этьембль становится тем, что сам он называет «туристом-троцкистом» в «разношерстной группе» своих парижских политических друзей. Часть в выражении «турист-троцкист», относящаяся к туризму, требует систематического размышления об отношении между туризмом и политическим анализом, в особенности в наш век, когда туризм во всех отношениях по-иному «организован» по сравнению с другими эпохами (он может как лучше просветить, так и еще больше ослепить приезжего). Особое место в этом анализе следовало бы уделить туристу-интеллектуалу (писателю и/или университетскому преподавателю), который считает, что он вправе превращать свои «впечатления от путешествия» в политический диагноз с целью предания его публичности.

Исходный постулат здесь состоит в том, что работа политического и социального механизма:

1. в основном (что вовсе не самоочевидно) поддается феноменализации;

2. что его предполагаемая феноменальность доступна путешественнику (это еще менее очевидно) —

3. даже если он не говорит на языке, языках и диалектах посещаемой страны или государства (что, по моему мнению, совершенно исключено, но именно таков случай большинства путешественников, в частности, Жида и Беньямина).

Поскольку этот постулат не является ни полностью обоснованным, ни полностью ложным, переработать необходимо всю проблематику. После такой переплавки (еще одна совместная программа для нашей группы и департамента сравнительной литературы, как только будет понятно, что слова «литература» и «сравнительный» значат в рамках некой «сравнительной литературы» как строгой науки) нужно было бы приспособить анализ к различиям туристов, эпох и мест. Затруднительно сериализовать Беньямина, Жида или Этьембля по поводу «Москвы в СССР», Барта в отношении Японии или Бодрийяра в отношении Америки. (Позвольте мне здесь воздержаться от всевозможных личных оценок и не приводить недавние, одновременно зловещие и смехотворные, примеры некоторых возвращений из Китая в 70-е годы). Вот почему я еще не знаю, когда пишу эти строки, решусь ли я на следующей неделе рассказать вам о своем путешествии в Москву. Мне всегда будет проще процитировать Этьембля, нежели говорить о себе, — да и вам это, несомненно, интересней.

Итак, Этьембль после своего «Второго путешествия в Москву, 1958 год» сообщает, что он стал кем-то вроде «туриста-троцкиста», из чего следует, что до этого он был кем-то иным: «С 1930 по 1943 г. Маркс и Фрейд осветили мне мир, затемнению которого способствовало все мое образование. Я прочитал „Майн Кампф“. Гитлер был для меня абсолютным злом. Я восхищался Владимиром Ильичом, хотя прочитал из него не слишком много, и Львом Троцким, его писательским гением. Полагаю, что „перманентная революция“ оказала на меня большее влияние, чем „Моя жизнь“ или „История революции“. Троцкистом я стал тогда на манер Мальро, из симпатии к „ереси“… Я был туристом-троцкистом в этой разношерстной группе».

Это продолжается до московских процессов, которые побуждают Этьембля выйти из секретариата Международной ассоциации писателей в защиту культуры (этот пост предложил ему Андре Мальро, он работал там с такими коммунистами, как Арагон, Эренбург и др.). Больше всего в московских процессах поражает остервенелый антисемитизм. Я настаиваю на этом в силу того, что, как мне многократно подтверждали в Москве (к этому я, возможно, вернусь), новая публичная легитимность (я не говорю легальность), которую присваивает себе русский и даже советский антисемитизм, то, что позволяет ему распространять эту древнюю традицию в новых формах, многие из которых носят вызывающий и угрожающий [характер], — это в каких-то случаях парадоксальная смесь сталинизма и иудаизма. Та же проекция, т. е. то же отторжение, в настоящее время отождествляет со сталинской властью, даже с Революцией как таковой, «евреев», которых Сталин же преследовал.

В негодовании по поводу московских процессов, которые он описывает как просто-напросто антисемитские, Этьембль признается в убийствах отца (объективный родительный падеж), переходя затем к убийству отца (субъективный родительный падеж), и приводит причины, по которым он не «осмелился признаться» в том, что Жид осмелился опубликовать в своем «Возвращении из СССР». (Вопрос остается тем же: в конце какого путешествия, какой экспедиции, какого паломничества, какого travel и каких родов20, каких родовых схваток, поворотов и возвращений турист окажется готовым к признанию? В данном случае к признанию отца, к противостоянию убийству отца? Причина трагедии в том, что всегда имеется более чем одно место, более чем одна страна, более чем один дурной отец. Несчастье в том, что для того, чтобы отправиться в СССР и из него возвратиться21, нужно проехать через нацистскую Германию, и эта пара кошмарных отцов до сих пор обусловливает такое количество вопиющих противоречий, коллективных и индивидуальных трагедий, что на ум приходят: сталинская тоталитарная модель, к которой обращаются так называемые немецкие историки-«ревизионисты»; германо-советский пакт и его влияние на развязывание и развитие второй мировой войны; коммунистическая культура и западные компартии; судьба Прибалтийских государств; множество индивидуальных судеб и явная неопределенность ставок в современной геополитике.) А вот — Этьембль 1958 года, стало быть, вот признание в том, в чем он не признался, в чем не «осмелился признаться», признание в невозможном признании, вновь подтвержденный отказ и «залог»:

«Московские процессы настолько сильно подействовали на меня, что я подал заявление об уходе и пошел преподавать в шестой класс лицея в Бовэ. Делать это мне совершенно не хотелось, но все же это было предпочтительней того, что может показаться сообщничеством в убийстве еврея Зиновьева, еврея Каменева, в исключении (sic) еврея Радека и еще многих [других]… Жид опубликовал свое „Возвращение из СССР“. Я согласился со многими упреками, которые и я сам делал во время поездки в 1934 году, не признаваясь в этом, тем не менее, [открыто] из-за нацистской опасности. Меня особенно оттолкнули: культ вождя, восхваление воинских добродетелей, особенно неприятное в свете нашего тогдашнего пацифизма и, что греха таить, трусости перед лицом смерти. С тех пор я, не отказываясь от упования на либеральный и аристократический социализм, разошелся со сталинистами. Чтобы стать троцкистом? О, нет!»22

В своем рассказе Этьембль периодически возвращается к теме антисемитизма, причем всегда с одной целью: привести главную причину своего разрыва. Не буду пытаться объяснить эту навязчивость. Я сказал бы, — и я действительно испытываю соблазн это сделать, — что еврейский вопрос остается «красной нитью» или красным сигналом для прочтения развернувшихся ныне процессов. Я к этому еще возвращусь. А пока я несколько произвольным образом закрою «Убийство папаши», приведя последний пассаж: Этьембль не смог возвратиться «in the US» — из-за истории с отказом в визе, затем полученной, но слишком поздно, после вмешательства американских коллег (это всегда может повториться), — и его пригласили возвратиться «back in the USSR» эпохи Хрущева. Итак, цитирую еще один длинный отрывок в качестве предисловия и из-за самых различных мотивов, которые в нем звучат: «Сначала мне казалось, что это — ошибка, злая шутка. В течение двадцати лет я был бельмом на глазу у наших сталинистов-ждановцев, — и вдруг меня пригласили в Москву преподавать! Пока сталинская власть держалась и русские вместе со своими колониями несли ее бремя на своих плечах, мне совсем не хотелось вновь побывать в Советском Союзе. Кроме того, тупость французской партии, совершавшей все больше низостей, приветствовавшей как победы социализма убийства явно невинных (впоследствии реабилитированных) жертв, не вызывала у меня желания подружиться с антисемитами, которые рукоплескали убийству еврея Славского, еврея Райка, ликвидации еврея Паукера и в заключение потребовали жизней „убийц в белых халатах“, т. е. всех крупных московских врачей-евреев. После смерти Сталина так называемый коммунистический мир, по крайней мере Советский Союз, изменился столь радикально, что у меня возникло желание посмотреть, что там происходит. В то время как Соединенные Штаты отказали мне в визе, Хрущев — чтобы вознаградить меня за то, что я боролся против сталинизма, — в 1958 году пригласил меня в славянский, коммунистический мир. Сразу же после прибытия на московский аэродром…»23

3. Деметра, или благовещение сверхчеловека

В этом месте я, если бы был готов, мог бы «вступить» со своим собственным «рассказом о путешествии» и, в свою очередь, сказать: «Сразу же после прибытия на московский аэродром…» рейсом из Парижа, — предварительно объяснив, — что я, вероятно, и сделаю позднее, — почему я принял приглашение, которое в течение долгого времени отклонял. Но я не готов ни начать этот рассказ, ни даже решить, буду ли я рассказывать и если буду, то каким образом. Последние из приведенных цитат помогли мне в числе прочего перейти от одного десятилетия к другому, переместиться из 1958 года в 1936-37 годы, к Жиду, а затем в 1926-27 годы, к Беньямину, а также перейти, не претендуя на исчерпывающую типологию, от француза-католика, одержимого советским антисемитизмом, к французу-протестанту, скорее безразличному, чтобы не сказать большего, в том, что касается еврейского вопроса в СССР, а затем к немецкому еврею, во время своего пребывания [в Москве] общавшемуся преимущественно в еврейской среде (Шолем утверждает даже, что он встречался исключительно с интеллектуалами и художниками-евреями) и оставившему об этом немало записей.

Поделиться с друзьями: