ЖАНРЫ

Жак Деррида в Москве: деконструкция путешествия

Деррида Жак

Шрифт:

Известные положения «МД» об отмирании частной жизни, о тотальной мобилизации, разрушении интерьеров надо понимать cum grano salis. Как все, пребывающее в становлении, они находятся за пределами истины и лжи: интерьеры разрушаются, но еще не окончательно разрушены; частная жизнь отмирает, но не отмерла до конца; в стране происходит мобилизация, но пока не полная. В последний год нэпа экспроприация реальности еще не достигла той степени, когда становится возможным лишь прославление или проклятие даваемого властью спектакля. Дневник ведется в ходе получастной поездки в полудеприватизированный город: только на этом фоне видны драматические эффекты процесса деприватизации и отмирания частной жизни. С результатами этого процесса будут иметь дело уже Жид, Этьембль и другие.

Распад интерьеров не завершился, сохранилось много вещей-перебежчиков из буржуазного мира в социалистический. Буржуазные комнаты немыслимы без комплектности: картины на стенах, подушки на диванах, витражи в окнах, чехлы на подушках и т. д. В Москве 1927 года комплектность вещей непоправимо нарушена, спаслись только отдельные предметы мелкобуржуазного обихода. Но этой деприватизации еще можно приписать позитивную ценность, представить ее как результат обмена, «диалектизировать» в терминах отчуждения: «Раньше люди жили в этих интерьерах, а теперь живут в социальных пространствах». Как если бы они переехали, переселились в результате чуть ли не спланированной операции: проиграв в вещах, они выиграли в коммуникативной проницаемости новых пространств. «Если люди могут выносить эти комнаты, выглядящие, как больницы после дезинфекции, то исключительно потому, что их жизнь отчуждена от домашнего быта. Они живут в конторах, в клубах, на улице»34.

А так как процесс переселения продолжает трактоваться в терминах отчуждения и обмена, возможность соскальзывания к мелкобуржуазности, перспектива наступления вещей на новый коллективизм признается реальной. Ситуация принципиально многозначна: медленному ритму жизни крестьянской городской массы соответствует невиданное убыстрение всех контактов новой революционной власти; оторванность столицы Революции от мира коррелирует с исключительной «событийностью» борьбы за власть. Промывание золотого песка власти идет здесь лихорадочно, как на Клондайке (сравнение самого Бень-ямина в «МД» и в эссе «Москва»), коммунистическая «политика ремонтов» постоянно перетасовывает технику, кадры, массы людей, часто в непонятных целях. Между полюсными явлениями нет посредствующих звеньев, что парализует прогностические возможности даже самого компетентного наблюдателя (московского экономиста). Но, предупреждает Беньямин, такие звенья могут в любой момент возникнуть, если в Москве откроется «черный рынок власти»35. «Если здесь, в России, европейцам удастся навязать соотношение власти и денег, проиграет не страна, даже не партия, но коммунизм. Пока у здешних людей нет европейских представлений о потреблении и соответствующих навыков. Для этого имеются прежде всего хозяйственные причины»36.

Таким образом, прогностика прямо увязывается с «соотношением власти и денег», их конвертируемостью друг в друга; это соотношение может быть только «навязано» из Европы, потому что у «здешних людей» нет потребительских навыков, которые позволяли бы предсказывать их поведение; причины этого лежат не в сфере сознания, а в той же экономике. Главное же, от конвертируемости власти и денег проиграет наверняка только коммунизм, страна же и «даже» партия — не являемся ли мы свидетелями этого процесса? — могут остаться в выигрыше. Не буду перечислять симптомы такого будущего, они в достаточном числе наличествуют в «текущем моменте». У Андре Жида эта тема достигнет если и не кульминации, то огромных масштабов.

Занять позицию в такой ситуации значит вступить в борьбу с совершенно неопределенным исходом; теория блокирована тем, что здесь ею является сам агон; в Москве 1926–1927 гг. «теоретический» значит «агональный»: без опосредования, без гарантий. В такой ситуации коммунистический «мандат» не может прийти к обладателю в результате правильного расчета, удачной сделки, продуманного тактического хода, а должен быть принят с неотвратимостью и абсурдностью дара, сам факт которого скрыт от получателя, одариваемого. Внутренняя позиция опять получает перевес над внешней («наблюдательской»), но какой ценой! Агон предварительно поглощает без остатка, деприватизирует, политизирует, мобилизует участвующих в нем атлетов, не открывая им смысла этих действий, их телоса. Местами Беньямин пытается «заклясть» эту ситуацию, переписать ее в терминах договора, пакта, обмена:

«Вступить в партию? Преимущества очевидны: устойчивое положение, мандат, пусть даже выданный формально. Организованное, гарантированное общение. С другой стороны, быть коммунистом в государстве, где правит пролетариат [речь идет о ВКП(б). — М.Р.], означает полный отказ от личной самостоятельности…»37

Но партия ничем не делится, она берет все, в том числе «революционную форму» произведений интеллектуала, его «критическую функцию», право даже во время путешествия прикасаться к истине вещей, которые ему предстают. Мнения Рейха, Гнедина, Лацис, Мускина уже экспроприированы, принадлежат не им, а партийной «линии», безличная сила овладела ими, как своей собственностью. Сила, с которой бессмысленно говорить на языке компромисса. Здесь мы выходим на еще один существенный пласт «МД»: обмен, покупки, оценки, финансовое поведение. Если Беньямин не судит, не прогнозирует, то он много оценивает, устанавливает ценность/стоимость, причем не только вещей («Бутылка минеральной воды стоит один рубль», «Стоимость квадратного метра жилья зависит от зарплаты»), но и видов, пейзажей, спектаклей (так, высокой оценки удостоился «Ревизор» в постановке Мейерхольда).

Покупки в дневнике тщательно датированы, описаны, обоснованы. 11 января куплена первая лакированная шкатулка; на ней изображены «две девушки у самовара». 12 января приобретена вторая шкатулка, значительно дороже первой (сюжет: женщина, продающая сигареты). Следует объяснение того, почему ему не нравятся черные шкатулки с золотом, особенно ценимые в России; отсеиваются «ложные претенденты» на внимание подлинного коллекционера.

Помню, в книге Ролана Барта «Сад, Фурье, Лойола» меня впечатлил список вещей, которые Сад выслал в свой замок из Италии: амфоры, вазы, мраморные глыбы, экзотические вина и пр. На основании «МД» получается не менее интересный список: «великолепные» дореволюционные открытки с видами Сибири и со слонами; деревянные детские топорики с выжженным рисунком; деревянная же модель швейной машинки; «вятские игрушки»; множество игрушек и других фольклорных объектов из Сергиева Посада (где в первый день своего путешествия он осматривал знаменитый монастырь). Практически все это — объекты народных промыслов, ручная работа мастеров из крестьян.

И все это — в «столице революционного человечества». Итак, деньги, калькуляция, расчет, попытка даже с ВКП(б) говорить в терминах бухгалтерского учета… Проблема ценности/стоимости (в европейских языках это — одно слово: Wert, valeur, value), определяемой почти автоматически, в том числе простым взглядом, без установления цены. Повсюду оценивающий взгляд, в лучах которого вещи получают достоинство ценных предметов. Только для этого взгляда существует опасность регрессии, соскальзывания, «мелкобуржуазного перерождения». Революция разорвала связь власти и денег, их «соответствие», способность взаимопревращаться. От восстановления этой связи проиграет один лишь коммунизм. Коллекционируются фольклорные объекты, на улицах взгляд собирателя насыщается лицезрением коллективизма как зрелища независимо от причин, которые его в этом качестве производят. «Пока у здешних людей нет европейских представлений о потреблении». Нет, потому что их упразднила Революция (намеренная, запланированная эмансипация)? Или — нет потому, что они просто их никогда не знали (Москва как город-деревня, крестьянская тема, деревянные и глиняные игрушки)? Если в этом деле замешана Революция, необходимо срабатывает логика регрессии, «перерождения» (апогея эта тема достигает у Жида). Если же «европейские представления» здесь просто никогда не существовали, — по меньшей мере для основной массы москвичей, — и их еще предстоит породить (не с этой ли целью совершена Революция?), — о регрессии, соскальзывании, перерождении говорить не приходится: перед нами феномен sui generis. Само непредсказуемое.

«Московский дневник» вибрирует между этими возможностями, в такт им.

Коллекционирование осуществляется в презумпции того, что Революция где-то рядом, ее полная необмениваемость продолжает допускать акты обмена в своем собственном лоне; коллекционирование аполитично. Зато политика здесь, в Москве, совершенно необмениваема, это — интеллектуальная продразверстка (отбираются все, в том числе интеллектуальные, «излишки»). Возникает новый лик неразрешимости.

Товарная сторона жизни понятна Беньямину: коллекционер без труда определяет стоимость вещей и их ценность (в Европе это одно и то же, на этом основывается «соответствие денег и власти», угрожающее коммунизму). [Так, из целой груды подаренных ему детских книг ни одна не имеет ценности/стоимости: «Была только одна книга, которую я принял с радостью, да и то не потому, что она была ценной — просто красивая книга»38. В другой коллекции была «только одна по-настоящему ценная детская книга: небольшого объема швейцарский детский календарь за 1837 год, томик с тремя прекрасными цветными вставками». Число примеров оценивающего взгляда в работе можно умножить.]

Но чем больше товар открывается ему в своей потребительной (ценность) и меновой стоимости, чем более удачным оказывается приведение вещей к товарности, тем непонятней становится Москва, тем более необмениваемой — ее «истина», всегда сомнительная, местами даже несомненно (в симулятивном смысле) ложная. Деньги и власть пребывают в трагическом несоответствии, зияние между ними втягивает в себя любой акт оценки. «Мудрее откладывать подобное безумие до бесконечности» (Деррида).

Реакция на это онтологическое ускользание — исключительная визуальность, зримость фигуры автора в тексте «Московского дневника». Беньямин играет в домино в комнате отдыха; Беньямин на Рождество пьет чай из самовара; Беньямин ходит по Сухаревскому рынку, видит «торты в виде лир», изобилие пирогов; Беньямин учится ходить по льду; Беньямин читает Асе «лесбийскую сцену» из романа «В сторону Свана» — все это так и просится на карандаш, является как бы текстуальными зарисовками. Теоремы постоянно становятся нарисованными фактами, местами теория полностью переходит в детали (что очень редко случается в так называемой «художественной» прозе, скорее дидактичной, чем визуальной).

Серия Революция-любовь-ребенок и серия коллекционирование-оценка-деньги проходят через «Дневник» от начала до конца как два идеально параллельных ряда и производят неизбежное удвоение всех предметов. Первая серия даст Россию, несущую факел всего человечества, столь же прекрасную в своей потенциальности, как любимая женщина и нерожденный ребенок. Вторая серия не подвержена идеализму и профетизму; в ее рамках видимо то, что предстает панорамно. Эти серии удивительно нейтральны, безразличны друг к другу. (Вот две фразы из сцены прощания в гостинице: «мой голос задрожал, Ася заметила, что я плачу…, я ускользнул от горничной, не дав ей чаевых»39. Остается только удивляться, как беспредельно терпеливы друг к другу эти фразы. И это лишь последний из множества таких «вертикальных монтажей».)

Поделиться с друзьями: