Жаждущая земля. Три дня в августе
Шрифт:
Вечерних хлопот у Тересе до черта. Пригнала с выгона коров — нажравшись клевера, семенили усталые, чуть ли не верхом на вымени, — подоила, процедила молоко, дала поесть свиньям, курам и собаке. Принесла из погреба запотевший кувшинчик с молоком, налила себе кружку, взяла кусок хлеба. Она знала, в шкафчике — сало, колбаса, но что-то не хотелось.
Поставила Андрюсу на стол ужин, прикрыла газетой от мух и ушла.
Так много песен расчудесных… Тебе, сестрица, я спою… —дрожит, как струна, тонкий, красивый голос Болюса Аксомайтиса, и Тересе знает — мальчик ведет корову домой. Каждый вечер он так поет — то ли заглушает страх в сумерках, то ли ему просто нравится, что в вечерней тишине его голос разносится далеко-далеко.
Но не сейчас, не в этом месте, Вдали от дома, в чужом краю…Мимо редкого ольшаника Тересе направляется к речке Эглине, где тесно переплелись кусты черемухи и ивняка. С ветки взлетает птичка, и Тересе, испугавшись, хочет повернуть назад, но звонкий лепет ручья останавливает ее. Медленно, осторожно ступает она по сухому хворосту, крадется к ручью, словно косуля к водопою. Речушка не широкая и не глубокая, есть места, где Тересе может перепрыгнуть ее, не разбежавшись. Она входит в воду, приподымает платье и горстями льет теплую воду на горящие ноги. Господи, как хорошо, как легко стало! Нет, нет! Она не выдержит, разденется. Мокрыми пальцами расстегивает ворот, швыряет платье на берег, сдирает с себя сорочку и плещется в воде, словно белая гусыня. Льет воду на лицо, на шею, на грудь. Умывается, плещется. Старые, сгорбленные ольхи смотрят на нее, качают верхушками, шепчут: хороша девка… По корням деревьев и камням журчит вода, молочными брызгами льется с рук девушки и радуется, что не течет впустую, что может снять с человека пот и усталость.
Как будто шевельнулись ветки черемухи! Тересе поднимает голову, прикрывая ладонями белую грудь, оглядывается. Померещилось, конечно. Чего она так испугалась, ведь ее дом рядом!
И от заката до рассвета Ты с соловьями ждешь одна, —несется над полями песня мальчугана. Уже издалека, видно, от самого дома говорит он девушкам. Вот шельмец! Чуть от земли оторвался, а уже как выводит! Весь в отца, голосистый паренек.
Тересе снова наклоняется, бьет руками по воде, но тревога, закравшаяся в сердце, гонит ее на берег.
Не жди от парня ты ответа, Он не вернется никогда… —повторяет голос и замолкает.
В деревне хлопают двери хлевов, мычат коровы, где-то жалобно блеет теленок, — видно, забыли привести его с паров. Изредка раздастся женский голос, звякнет подойник, который моют у колодца.
Тересе вытирается рубашкой, надевает на голое тело ситцевое платье и чувствует в себе такой прилив сил, что, кажется, снова пошла бы вязать снопы. Закидывает руки за голову, поднимает голову и сквозь редкие ветки ольхи смотрит на потускневшее небо, словно вздумала сосчитать звезды. Кто-то появился рядом — она не увидела, а почувствовала его всем телом и вздрогнула. Руки медленно опускаются, и она ахает… В трех шагах от нее, раздвинув кусты черемухи, притаился человек, и его глаза в вечернем полумраке блестят, словно бутылочное стекло. Он молчит и смотрит страшными глазами, и от этого взгляда у Тересе немеют и подгибаются ноги; вот-вот не выдержит, упадет; она нашаривает рукой дерево, чтоб прислониться к нему.
— Ах! — снова выдыхает она, и на сей раз человек слышит ее, потому что делает шаг вперед.
— Испугалась? Это ты зря, Тересе.
Только теперь она узнает его — учитель! Сокол. Но сердце все равно колотится, ее кидает в озноб.
— Вы видели, когда я?..
Рука Сокола касается ее плеча, легонько пожимает. Он улыбается, потом смеется:
— Я только что… Иду мимо, слышу: кто-то… Да это же моя ученица.
Наконец улыбается и Тересе. С сожалением, а может, с гордостью, она говорит:
— Я уже не ученица.
Сокол проводит рукой по плечам девушки, качает головой:
— Не можешь себе представить, Тересе, что значит — встретить своего человека, побыть, с ним, поговорить.
Если б не широкий ремень, стягивающий пиджак, да автомат в руке, Тересе по-детски обрадовалась бы: учитель ее проведал, учитель с ней говорит… Но сейчас они далеко друг от друга, очень уж далеко, хотя, если мерить шагами…
— Собачья жизнь, если говорить начистоту. Все один да один. А когда сойдемся вместе, все словно голодные волки. Нервы, Тересе. Нервы перенапряжены, сдают…
— Работали бы учителем…
— Ты не думай, Тересе, что легко лгать детям. Я говорил детям правду, хотел, чтоб они знали, что их родина — Литва, но кто-то донес…
Вечерняя прохлада проникает сквозь тонкое платье, плечи Тересе покрываются гусиной кожей, ее снова бросает в озноб.
— Тебе холодно?
— Ничего…
— Дай накину на плечи пиджак. Правда, есть, кто тебя греет…
Тересе опускает голову и комкает в руках влажную рубашку.
— Когда свадьба?
— Не знаю.
— Чего Андрюс ждет?
— Работы невпроворот… Говорит, когда управимся…
— Работа, — недобрым смехом смеется Сокол. — Если б ты, Тересе, не была… Послушай… Нет, ты хорошая девушка, и потому я тебе говорю: не спеши. Не спеши, Тересе, со свадьбой.
Тересе пожимает плечами, она ничего не понимает.
— Да мы и не торопимся.
— Все как на волоске. И если этот волосок оборвется, я не хочу, чтоб ты оказалась на нем.
Тересе смотрит во все глаза. Сокол по-отцовски обнимает ее за плечи, привлекает к себе и как-то странно, давясь, сипит:
— Тересе, Тересе…
Девушка упирается ладонями в широкую грудь Сокола. Скрипнув зубами, Сокол отпускает ее.
— К нам не зайдете? — Голос Тересе срывается, она пугается этого вопроса.
Сокол набрасывает автомат на плечо, оправляет пиджак. Где-то злобно разлаялись собаки, словно защищаясь от волков. По большаку тарахтит телега.
— В другой раз. Как-нибудь. Что в деревне слышно?
— Никуда не выхожу.
— Андрюс ходит. Не рассказывает?
— Да нет. Работа.
— Работа! — Снова этот сиплый, злой смешок. — Могла бы ему напомнить, пусть не забудет, что он новосел.
— Да что я…
— Ты можешь. Если захочешь. Будь здорова, Тересе. Меня ты не видела.
Сокол прыгает через ручей. Шелестит куст рябины, и он исчезает.
Тересе припускается бегом через луг, не разбирая дороги. Ветки ольхи хлещут по обнаженным рукам, в кровь раздирают лицо, но она не чувствует боли. Она боится остановиться — только бы не окликнули ее, не позвали. Переводит дух только у своей избы.
— Гоняешь, значит. Будто телка бзыришь, — говорит с крыльца мать.
— Показалось… кто-то…
— В избу иди.
Тересе прислоняется лбом к прогнившим бревнам избенки. Она не понимает, что с ней творится. Вот бы поговорить с кем-нибудь, выложить все, что накопилось, может, все бы стало на место, но разве разинешь рот? Господи боже, вот жизнь-то!
— Спать иди! — не выдерживает мать.
— Сейчас, мама.
И все стоит, словно связали ее по рукам и ногам.
Не лай собак спугнул Сокола, не потому он бросился в кусты. Он испугался себя, своих мыслей, своих дрогнувших рук; испугался близости Тересе, не Тересе даже — просто близости женщины; от этой близости кровь ударила в голову, и в любую минуту он мог потерять рассудок. Но она ведь его ученица, и Сокол не вправе забывать об этом. Хоть он и бывший учитель, все-таки… все-таки лучше устраниться и не пятнать свое имя.