ЖАНРЫ

Жаждущая земля. Три дня в августе
Шрифт:

Человек в солдатской шинели с размаху бросил на стол планшетку, вытер пальцами запотевшие очки.

— Неси-ка квитанции поставок!

— Сдал я поставки. Все, что полагается.

— Показывай.

Человек порылся в своих бумагах, отделил несколько листков и разложил перед собой на столе.

— Давай показывай!

Андрюс достал из стола довоенный календарь, раздувшийся от множества засунутых в него бумажек и загнутых уголков на страницах. Там были квитанции поставок и платежей Маркаускаса, серые, зеленые и голубые листочки. А в самом конце календаря топорщились бумаги Андрюса.

— Нате, — разложил их на столе Андрюс. — Вот зерно, а вот мясо. Грамм в грамм.

Очкастый ощупывал каждую бумажку, водил пальцем по своему большому листу и ставил галочки карандашом. Все примолкли, боясь помешать, и было слышно, как шепчут губы очкастого:

— Сто пятьдесят литров молока… Сто тридцать девять литров… И еще сто пятьдесят…

— Говорю, капля в каплю, — не выдержал Андрюс; за жулика его считают, что ли, не верят?

— Не мешай! — бросил очкастый и, когда все бумажки оказались у него под локтем, спросил: — А яйца где?

— Нету яиц.

— Как так нету?

— Куры не несутся.

— Что значит «не несутся»…

Изба утопала в дыму, лица мужчин побагровели, отмякли в тепле; на полу, под сапогами, натекли лужицы. Пахло полем и ветром, дубленками и потом.

— И еще — как с лесозаготовками?

— Девять кубов вывез.

— А остальное?

— И остальное вывезу.

— Когда?

— Ну… вывезу.

— Я спрашиваю: когда вывезешь?

— Давно бы вывез, да волок сломался.

— Будет врать!

— Врать?! Если я врун, то ты — вор!

Очкастый бацнул по столу ладонью — громко, как вальком, встал и не спеша наклонился к Андрюсу:

— Что ты сказал? А ну-ка повтори!

Скринска вскочил, замахал руками:

— Может, и правда у него волок-то… Андрюс ведь… Не будь контра, Андрюс! Ты слышишь, я тебе в глаза говорю, не важно, что мы приятелями были. Не будь контра!

— А чего он задирается, — буркнул Андрюс.

Очкастый бегал по избе, топая сапогами, и бесился:

— Вот что! Если до пятнадцатого не вывезешь леса, я тебе припомню! За саботаж знаешь что бывает!

И ушли. Скринска в воротах остановился.

— Чего не женишься, а?

— Не это в голове.

— Зябко одному. А я — уже. Будешь в городе — захаживай. Супружницу покажу. Не баба — огонь. Женись, Андрюс. Как это так… Одному — не с руки…

— Не это в голове, говорю…

— Да не дури ты! Поутихнет время, иначе заживем, а ребятня уже во какая будет. Женись, нечего ждать.

— Да не это…

— Вот заладил!.. Бывай!

Андрюс постоял во дворе, проводил взглядом мужчин, гуськом удаляющихся по белому полю, и от души пожалел их. Холера, собачья жизнь у этих истребителей… Днем и ночью топаешь по сугробам и не знаешь, за которым кустом бандиты сидят. Пульнут, свалят с копыт, и хоть бы тебя кто добрым словом помянул!

Выкатывает из дровяного сарая колоду, приносит бревнышко и принимается тукать топором. Березовое полено твердое, крученое, звонкое. Топор поблескивает на солнце, удары глухи, словно по древесному грибу. Он снимает варежки, расстегивает полушубок и все тук да тук… Опустился на колено у волока, померил, отчертил ногтем, отпилил ножовкой и снова меряет, снова тукает топором.

Ко всяким поделкам Андрюса сызмальства тянет. Зимой салазки, летом тележку, бывало, для себя сам сладит. Да так сладит, что другие дети слюнки пускали. А то посопит, забившись в угол, и вот вам — нож, складной; кладешь на черенок соломинку, — чах! — и отрубил лезвием. Долгими зимними вечерами сколько столовых ножей для Маркаускене смастерил! Лезвие из обломка косы или пилы, черенок — кленовый, до блеска отделанный стеклышком, да еще раскаленной проволокой узорчик нанесен. Не одну скамью сбил и сломанную педаль прялки вырезал — да не просто, а с завитушками. Плевать ему на то, что хозяйка хвалит, подбрасывает кусок повкусней, а Маркаускас, вернувшись с базара, сует лит-другой на табак. Главное, он чувствовал свое превосходство над хозяином — а ну-ка попробуй ты так сделать! И еще — сам видел свою сноровку, а когда кругом говорили: «Ого, Андрюс!» — с притворным равнодушием отвечал: «Мне только подавай…» И сам уже верил: была бы охота, даже коляску бы соорудил.

Тукает Андрюс топориком, тешет. Сухое березовое, полено пахнет весной и ветром.

С ведром в руке идет, стуча башмаками, Тересе. Располнела, раздалась, идет осторожно, как по льду. Не остановится, не взглянет. Ей все равно как будто. И Андрюсу все равно, он тоже не видит Тересе. Давно уже так. Давно он хотел ей сказать: «Да не путайся ты под ногами! Мне ты не нужна…» В тот осенний день, когда он избил Тересе, она встала, ушла в свою избенку и больше не показалась. Андрюс сам варил для свиней картошку, сам таскал ведра с кормом, вываливал в корыта и лупил палкой изголодавшихся свиней, ругался, кричал. Упросил Скауджювене коров подоить. День, другой. Неделю, другую. Хотел уже взять винтовку да перестрелять всю животину — до того опостылела эта морока. Но как-то явилась притихшая и оробевшая Тересе, взяла из сеней подойник — и в хлев. Хоть бы слово сказала! Подоила коров, молоко процедила, задала свиньям корм и, так и не открыв рта, домой. Каждый день так. И Андрюс молчал. Буравил взглядом девушку и шипел, стиснув кулаки. На кончике языка висело: «Не путайся под ногами!», но как тут скажешь! Хоть плачь, баба в доме нужна. И Андрюс тоже играл в молчанку. Но как-то не выдержал, остановил ее посреди двора.

— Кто?

Тересе подняла на Андрюса серые и красивые глаза. Когда-то он смотрел в них как в колодец, и глаза блестели, полные до краев любовью.

— Кто?! — Теперь они приводили его в ярость; самой малости не хватает, и он убьет Тересе.

— Кто он, отвечай!

Губы Тересе дернулись. Она опустила голову и тут же подняла, но теперь глядела уже на чернеющую вдали пашню.

— От кого пухнешь, спрашиваю?

Тересе страдальчески посмотрела на Андрюса, покачала головой и, шагнув в сторону, обошла его, словно столб.

Вечером, как только Тересе исчезла за воротами, Андрюс накинул на плечо винтовку и бросился за ней. Добежал до ольшаника, залез в чащу. Стоял в кустах, не спуская глаз с избенки. Завывал холодный ветер, коченели руки, а он ждал, лелеял в сердце месть этому… кому-то… Должен же он прийти! Появится не сегодня, так завтра, и Андрюс… Задрожали руки, крепко сжимавшие винтовку, жаркая слюна обожгла горло. Но вот погас в окошке огонек, затихла, забылась сном деревня, и Андрюс поплелся обратно. На другой вечер тоже торчал до полуночи в ольшанике, разжигая себя горькими мыслями. Но спокойствия избенки не нарушил никто. Много долгих холодных ночей простоял он, до боли в глазах вглядываясь в избенку.

— Кто он? — снова накинулся он на Тересе, когда после пьянки вернулся из деревни.

Тересе прятала глаза. Ее плечи дрожали, как будто он ее бил.

— Скажи, Тересе, — стал умолять он. — Не изводи меня, ты слышишь? Не мучай…

Тересе молчала, зажмурившись крепко, до боли.

— Не можешь сказать, да? Почему не можешь мне сказать? Мне!

— Не могу… — упрямо мотала она головой.

Тут Андрюсу так мучительно стало жалко себя, что он снова стал поносить ее последними словами.

Тересе бросилась из дому, в одной легкой блузочке убежала в осеннюю слякоть.

А утром она снова доила коров, кормила свиней. Андрюс избегал ее; казалось, он сам был в чем-то виноват. А может, и правда?.. Может, он не сумел ее уберечь? Ведь столько тянул с женитьбой! Но она-то почему молчит? Почему не скажет?

Сколько раз ни наседал Андрюс на Тересе, она только отмалчивалась, и Андрюс видел: ни за что не скажет. А время шло. Думал, все пройдет, быльем порастет, да и какое его дело… не жена ведь! Но из головы не выкинешь, из сердца тоже не выдрать, корни пустила, холера.

Поделиться с друзьями: