Жаждущая земля. Три дня в августе
Шрифт:
— Ты что, спятил?! — тихонько шепчет он.
— Я-то?
— А кто еще?
— Убирайся, холера! — Андрюс двигает локтем Скринску в бок, и тот едва не шлепается на пол.
Андрюс пытается прислушаться к тому, что говорят, но голова кружится, виски словно стянуты обручем. И лишь когда встает Юргис Наравас, в голове малость проясняется. Юргис молчит, вытирает тылом ладони спекшиеся губы, а потом упирается костяшками пальцев о стол.
— Мужики, — голос его скрипит, видно, пересохло во рту. — И вы, бабы!.. Послушайте, что я скажу, соседи. Был бы жив брат Пранис, был бы жив Казимерас Аксомайтис, они бы сидели с вами и сказали бы то самое, что я теперь скажу. Какие пироги были при Сметоне, все помним, не раз мы эти времена кляли на чем свет стоит. Теперь можно жить по-другому, и это — святая правда! Но пока Пятрас сидит за своей межой, а Йонас за своей, и оба друг на друга зыркают — добра не жди. — Юргис Наравас снова замолкает, сглатывает клейкую слюну. — Знаю, вы думаете, хорошо Юргису Наравасу говорить, раз он в город удрал. А я вот что скажу: дай покончим с бандитами, и возвращусь. Наравасы — крестьяне, и я не могу иначе, корни мои тут, в этой земле. Но землю будем обрабатывать сообща, и плодами ее будем делиться вместе…
Юргис широкой ладонью вытирает горящее лицо и не спеша, то и дело замолкая, выкладывает свои мысли, как будто вырывает их прямо из сердца. Но Андрюса мутит от его слов, он чувствует: слова эти падают, как семена в рыхлую пашню. И когда Юргис садится, воцаряется тишина. Потом раздается скрип лавки в углу, встает Аксомайтене и оглядывается, словно заблудилась посреди леса.
— Мне домой надо, ребята одни, — наконец говорит она не то мужчинам за красным столом, не то соседям. — Я и так думаю, и сяк…
— Вот бумага, вот ручка. Ставь подпись, и до свидания…
— …У Авраама, — вполголоса кончает кто-то, но Аксомайтене, наверное, не слышит. Она пробирается к столу.
— Запишусь! Казимерас все говаривал: если в куче жить, хуже не будет, а вдруг лучше?.. Лучше будет… Правду Юргис Наравас тут нам выложил, спасибо ему большое…
Волнуется море голов людей, в комнате стоит гул. Словно ржаное поле колышется перед грозой.
— О чем ты думаешь, соседка?!
— Ей жить надоело…
— Не все ли равно, когда. Не сегодня, так завтра придется записаться.
— Очухайся, соседка!
— Молодец, Аксомайтене! Осрами мужиков, сделай почин.
— Вот сбесилась!.. Баба — первая. Мужики!
Но вскоре галдеж затихает, воцаряется тишина, и мужчины за красным столом снова встают один за другим и говорят о преимуществах сельхозартели.
Далеко за полночь народ расходится, все кричат наперебой — только теперь развязались языки. Андрюс идет один. Бредет, расстегнув полушубок, проветривая взопревшую грудь, и молчит.
Мимо него, шурша по мерзлой земле, мчатся сани. Возницы безжалостно хлещут застоявшихся лошадей, словно изливая ярость на спинах ни в чем не повинных тварей. Не твоя земля и постройки, не твои лошади… И баба с ребятами уже не твоя! Да и ты сам… Чей ты? Кому ты нужен, крот земной?
— Но-о, черти! Сперва забью, потом отдам!.. — во всю глотку кричит Кряуна, пролетая мимо Андрюса. Из-под копыт летит снег, залепляя Андрюсу глаза.
«Хозяева… На собрание и то пешком гнушаются, все на лошадях. Ничего, все там будем!.. Научитесь пешочком!..» Его заливает сладкое чувство, но тут же исчезает, словно ветер его слизнул. Ноги сами сворачивают с дороги, и Андрюс шагает напрямик по полю, чтоб никого не видеть и ничего не слышать. «Эх, было б куда зайти, зашел бы посидеть. Пускай без слова, без разговора — хоть бы побыть с живой душой! Столько лет прожито здесь, в этой деревне, и нет ни одного человека, который бы вошел в положение. Тересе?.. О ней лучше и не думать, от этого легче не станет. И почему так все вышло, Андрюс? Может, ты сам неуживчив, волком смотришь. Сам оттолкнул от себя людей и им пришлось отвернуться? А может, у всех то же самое — своя берлога, свои беды, кислая баба и сопливые ребята? Скажи, к чему ты всю свою дурацкую жизнь стремился, чего ждал, на что надеялся? А, косорукий Андрюс?.. Земля тебе мерещилась, вот что. Клочок собственной земли, своя изба, своя скотина. И, конечно, дети. Кто же поможет обрабатывать землю, как не жена и дети? И еще у тебя была мечта — как у отца когда-то — проехаться на бричке по деревне и всем своим видом показать: не я первый шапку сниму, пускай другие скидывают! Получил чего хотел, да еще с лихвой. Заимел. Но ненадолго…»
Ноги Андрюса наливаются свинцом, и он останавливается посреди поля, оглядывается: кругом непроглядная ночь, черное и низкое небо нависло над ним, словно накрыли его горшком. Никак забрал левее, вон где тополя маячат. С чавканьем бредет по бороздам пашни, спотыкается о кочки и камни. В ложбинках снегу по пояс, не пройти. Лоб под шапкой вспотел, спине жарко, весь он пышет жаром, как натопленная печь.
Нет, это чужой ольшаник, деревья рослые и густые, — лес, не кусты! А ведь тут вроде бы… Вот те и на! Вон где огонек мигает, наверно, у Кряуны… К Кряуне Андрюс не зайдет, он еще не забыл вчерашнего его слова: «Задарма получил, задарма отдал…» Умничает, холера. Все эти умники сидят, будто в штаны наклали. А когда Аксомайтене записалась, встали и два, что у самого леса живут, и еще два, что огородами пробавляются. Что им! Терять им нечего, за душой — ни гроша. А получить думают из тех же закромов, поровну будут с другими черпать.
«Куда же этот огонек делся? Никак бес за нос водит! Виданное ли дело — в своей деревне заблудиться! В своей деревне, говоришь? Но ты же в ней один… Дом и то не находишь. А может, его уже нету? Так недолго были у тебя дом и земля. Все так недолговечно. Мелькнуло и пропало.
Зайти бы на какой-нибудь хутор, постучаться бы и спросить дорогу! Но откроют ли тебе? Нет, лучше уж самому плутать по полям — своя же деревня…»
Смертельно усталый Андрюс бродит, обливаясь потом, по полям, как призрак, то, до боли напрягая зрение, высматривает свой хутор, то забывается и думает, думает без конца. Когда наконец натыкается на клокочущую речушку Эглине и понимает, где он, нет сил даже обрадоваться — таким же медленным, усталым шагом бредет он к своему ольшанику.
На краю белого поля останавливается, оглядывается кругом. Чернеет межа, ветер сдул с нее снег. Андрюс делает восемь шагов в глубь своего поля. Да, вот в этом месте закопана. «Это моя земля. Восемь гектаров. Дала советская власть». В горле першит. Андрюс берет мерзлый ком земли и растирает пальцами. Мерзлая земля крошится, как черствый хлеб.
«Задарма получил, задарма отдал», — тоскливо шепчет кто-то ему на ухо.
Не задарма получил. Уплачено за нее. Еще как!
«Земля Маркаускаса…»
«Моя!»
«Маркаускаса…»
«Моя! Моя она, земля!»
Поднимает увесистые кулаки и грозит ими невидимой в темноте деревне.
Утром Андрюс запрягает Воронка и затемно уезжает в город. Заходит в волисполком, кладет на стол винтовку и говорит:
— Забирайте. Не надо. Ничего мне от вас не надо.
— Как прикажешь понимать?
— А вот так — не надо.
— С бандитами снюхался? А может, сам в лес собрался?!
— Да хоть бы в лес…
— Что?!
— Хоть бы в бандиты, а не надо. Если и землю… и все… то не надо…
Голос Андрюса дрожит.
— Я жить начинал, а вы… А я-то думал…
Андрюс поворачивается уходить, но видит на пороге парня с автоматом.
…Когда Андрюса через всю базарную площадь ведут в дом из красного кирпича, звонко ржет лошадь, привязанная к телеграфному столбу. «Клеверу не бросил, — думает Андрюс. — Пока не выпустят, скотине тут голодать!»
В крохотное, забранное решеткой оконце под потолком уже в четвертый раз заглядывает солнце, его блики пляшут на искрошенной бетонной стене. Андрюс по-ребячьи протягивает озябшую руку к лучам, словно хочет согреться. Но солнце гаснет, и рука бессильно повисает.
«С каких пор поддерживаешь связь с бандитами?»
«Кто заходил? Назови имена!»
«Сокола знаешь? Сокола!»
«Нам все известно, и лучше тебе сразу…»
«Кто на этой фотографии? Сокол?»
«Когда Сокол заходил?..»
«Сокол!»
«Сокол!..»
Андрюс сжимает руками виски, закрывает глаза, трясет головой.
— Нет! Нет! — кричит он.
Голос мечется в тесной камере и глохнет, не в силах пробить толстые стены и дверь, окованную ржавой жестью.
«Пятраса знаешь? Пятраса?»