Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Женщина в янтаре
Шрифт:

И в ужасе вдруг вспоминаю, что оставила голодного семилетнего мальчика одного в комнате. Я обещала ему, что скоро вернусь, велела ждать, закрыла на ключ и совершенно о нем забыла. Ручки и ножки у мальчика тонкие, как лучинки, животик вздулся, в прозрачных от худобы ручках он держит пустую миску, в лице смирение. Кажется, мальчик плачет, но так ли это, не разобрать, потому что вокруг его рта и глаз роятся мухи, целая туча. Может быть, просто влага сочится из гноящихся ран, и это не слезы. В комнате душно, окна слишком высоко, ни открыть он их не может, ни глянуть на улицу. Он уже давно меня ждет.

Испытывая чувство вины, я бегу к большому дому. Я должна добраться до мальчика, пока он не задохнулся.

Джон догоняет меня и сразу все понимает.

— Я пойду, — говорит он, — я его покатаю, я отвезу его в гости к моей семье.

Джон великодушный, он готов помочь. Но я знаю, что ответственность за мальчика должна взять на себя я.

— Нет, — говорю я, — я сама должна его спасти.

В испуге, что мальчик уже умер, я задыхаюсь на бегу, спотыкаюсь, падаю. Мальчик все еще далеко.

Сон преследует меня несколько дней, окрашивает каждый мой шаг, все вокруг в серый, безнадежный цвет. Я стыжусь этого, особенно своей ревности. Если я могу допустить, что Джон готов оставить меня ради другой женщины, значит, это может произойти на самом деле. Если я не доверяю своим подругам, кому же мне доверять? Мальчик остается в запертой комнате.

Чтобы успокоиться, принимаю ванну, вокруг горят свечи. В полутьме в запотевшем зеркале фигура моя кажется гладкой и сильной, почти красивой. В воздухе все еще витает аромат ландышей — это пенка для ванн, подаренная одной из моих подруг. Я медленно вытираюсь, чувствую себя как будто лучше.

Но вот я гашу свечи и зажигаю свет, он безжалостен, как прожекторы над колючей проволокой вокруг обледенелого поля. Я смотрю на себя еще раз. Почему мне снятся голодные дети, если тело мое такое упитанное? И ни за что не хочет худеть. Как бы жестко я себя ни контролировала, оно, словно издеваясь, просит и просит есть. Руки и ноги у меня аккуратные, ничего лишнего, а на животе появился жирок. При свечах похожий на отблеск луны в воде, живот сейчас выглядит тяжелым, пупок уже не таинственный глаз, выглядывающий из пены.

Я глубоко вдыхаю и задерживаю дыхание. Я колочу себя кулаками, изо всех сил, колочу и колочу. Не помогает. Потом надеваю ночную рубашку, немного успокаиваюсь, когда мелкие фланелевые розочки прикрывают фигуру, которая мне кажется такой ужасной, чьей ненасытной жадности я стыжусь. Заставляю себя заварить чашку чая, поднимаюсь с ней на второй этаж, читаю в кровати, стараюсь не терзать себя. Но это очень трудно. Я могу съесть все сладкое, все жирное, все, что отыщется в доме, потом все соленое, вонзить зубы в хлеб, двумя руками запихивая его в рот, все быстрее и быстрее. Только тогда я сумею заснуть, насытившись, наевшись до отвала, устыдившись самой себя. Я никогда больше не вылезу из постели, свернусь под одеялом калачиком, выключу свет, задерну шторы. Я хочу оставаться в полутьме, чтобы не шевелиться, чтобы ни с кем не разговаривать. Я мечтаю о таблетке, после которой я отключилась бы, об ударе по голове, после чего наступила бы тьма.

Из собственного трудного опыта я знаю, что утром мое самочувствие улучшится. Я не имею права сдаваться. Но мне страшно. Хотя я всю жизнь боролась с депрессией, приступы ее повторяются все чаше и становятся все мучительнее, вопреки надеждам, что они пройдут, как только я соберусь с силами и потребую развода.

Я разговариваю с Ингеборг Кейси, психотерапевтом, к которой хожу, чтобы оправиться после развода, потому что именно развод считаю моей подлинной проблемой. В тишине ее комнаты я постепенно обретаю смелость. Сумеречный свет окутывает мебель и стены, темно-красный амариллис на подоконнике, струящиеся одежды Ингеборг. Здесь мы отрезаны от всего мира, здесь мы в безопасности, уличный шум где-то далеко.

Я рассказала ей, что испытываю чувство вины, оттого что ушла от мужа, о его позоре, вызванном банкротством, о потере мною сада и дома. Я признаюсь в своей депрессии, отбросив стыд. Сотни, тысячи женщин пережили нечто подобное, не обращаясь за помощью к психотерапевту. У них нет такой работы, как у меня, я пожизненно избрана профессором, могу заплатить за такое лечение. Мое привилегированное положение позволяет мне пожалеть себя, позволяет впасть в отчаяние.

Когда Ингеборг начинает расспрашивать меня о детстве, я отвечаю заученной фразой: «Я родилась в Латвии, во время войны была в Германии, в Соединенные Штаты переехала в двенадцатилетнем возрасте». Столько-то я могла сказать, столько-то и другие готовы были услышать.

— Что-нибудь случилось? — спрашивает Ингеборг. — Кажется, вы чем-то расстроены. Или это мне только кажется?

— Нет, ничего особенного. Я не могу похудеть. Стараюсь, стараюсь, но ничего не получается. Я ненавижу свое тело, — я замолкаю. — Я его презираю.

Сказать об этом Ингеборг оказалось очень легко. Для нее я все равно буду что-то значить, растолстей я вдвое, стань старой и морщинистой, выпади у меня все зубы.

— Это не все, — произносит она.

— Да. Я видела страшный сон.

Говорить легко, потому что Ингеборг спокойно воспринимает все, что бы я ни сказала, мы погружаемся в сумерки и говорим. Я пересказываю ей сон, который прячу, как невидимую рану. В комнате появляется Джон, голодный мальчик топчется у двери, приходит запоздалая мысль, что пора бы замолчать.

— Это ужасно, — шепчет Ингеборг, — особенно голодный мальчик. Странно, почему он вам приснился?

Неужто Ингеборг действительно не уловила суть сна, думаю я. Бросит меня Джон через неделю, через месяц, через год? Я хочу услышать от нее, что Джон не бросит меня, хоть Ингеборг с ним и не знакома.

— Вы никогда мне не рассказывали, что пережили в детстве, — продолжает Ингеборг. — Где вы были в свои семь лет?

В комнате безопасно, она отрезана от всего мира, защищена от жестокого, безжалостного искусственного освещения.

— Где вы были, когда вам было семь лет? — повторяет Ингеборг.

— В Германии. В русском секторе.

И оттого, что знаю — она никогда об этом не догадается, добавляю:

— Голодала.

Русские солдаты забрасывают озеро ручными гранатами. Они нетерпеливы, злятся. Среди них монголы с узкими, темными, злыми глазами. Когда оглушенная и изувеченная рыба всплывает на поверхность, они вытаскивают из воды только уцелевшую, лучшую. Они уже развели большой костер. Они пекут рыбу, едят теплую, сладкую мякоть с ломтями черного хлеба. Они будут пить, кричать, петь и танцевать. Запах рыб и хлеба будет витать над голодными детьми, которые стоят по ту сторону забора из колючей проволоки, смотрят, ждут.

Может быть, какую-нибудь из оглушенных солдатами рыбы прибьет ближе к берегу и она еще не протухнет к завтрашнему утру, когда солдаты уедут? Может быть, солдаты, досыта наевшись, остатки рыбы и хлеба отдадут детям? Достанется лишь некоторым, а кому — неизвестно. Может быть, солдаты рассердятся на детей, которые стоят и ждут, и прогонят их, размахивая прикладами. Дети вернутся, чтобы их прогнали во второй раз. Может быть. Им остается только ждать.

Может быть, солдаты выкинут ненужные им рыбьи головы, чешую, а то и целых рыбок. Дети начнут драться за них, и лишь некоторым достанется кое-что. Большинство вернется домой, стыдясь своих пустых ведер. Им будет стыдно, если они окажутся победителями в этой драке за рыбу, но еще больше — если им не достанется ничего. Они знают, что не заслуживают еды.

Поделиться с друзьями: