Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Женщина в янтаре
Шрифт:

Кое-кто из солдат перестает галдеть, прислушивается, вид у них такой, словно перед ними гусь, запевший человеческим голосом, или безостановочно крутящийся волчок. Кто-то гладит меня по голове и кидает в миску несколько кусков сырого мяса. Тот, что постарше, сует мне в ладошку плитку шоколада, затем подталкивает к стоящим в ожидании женщинам.

Я вижу маму — она протягивает мне руки. Я ставлю миску на землю, в нескольких метрах от нее, поворачиваюсь и бегу к одному из не спиленных еще деревьев. Прячусь за него, прижимаюсь к стволу изо всех сил, хочу слиться, срастись с ним, надеясь, что тогда уж мама пожалеет о том, что сделала. Но все остается, как было.

Приходится возвращаться к маме, я отдаю ей плитку шоколада, чтобы она поделила на всю семью. Вижу осуждающие взгляды других женщин и детей. Моя сестра отходит от толпы, идет навстречу. Она стоит одна, готовая взять меня за руку.

Но в большинстве случаев миска моя остается пустой, и это еще мучительней — просить подаяния и не вымолить ничего.

Однажды Беата нашла на земле большое гусиное яйцо. Что это, какая-нибудь дикая гусыня сошла с ума от отчаяния, раз нигде не найти ни зернышка, ни лесных ягод? Или снесла сбежавшая из погреба, где прятал ее хозяин? Удивительное яйцо лежит в дорожной пыли, прямо на их пути — ее и еще трех немецких ребятишек, двух мальчиков постарше и девочки.

Дети молча толкаются, отпихивают друг друга. Кто-то чуть не растоптал яйцо, оно треснуло. Мальчики пытаются удержать Беату, она царапается, толкается, вырывается. Когда те начинают драться между собой, она исподтишка ставит подножку девочке, которая тянется за яйцом. Беата бежит так, как никогда в жизни не бегала, и все-таки не забывает о яйце — держит бережно, чтобы не раздавить в руке.

Она приносит яйцо в комнату. Наша комната в самом дальнем конце длинного коридора, далеко-далеко от огромной институтской кухни. Когда все засыпают, мама на цыпочках пробирается в кухню, чтобы в темноте сварить яйцо. С собой она берет крышку от кастрюли и взятую взаймы грелку. Если что, скажет, что просто пришла согреть воды, так как один из нас немного приболел.

Мама возвращается с яйцом, чистит его и разрезает на пять долек, протягивает сестре, мне и отцу средние дольки, где больше желтка. Ей и бабушке, достаются крайние дольки. Мы выпиваем воду, потому что в ней может остаться кальций от скорлупы. Мы разговариваем о других яйцах, о других замечательных блюдах, которыми лакомились в прошлой жизни. На следующий день мама зарывает мелкие скорлупки в землю.

Через пару недель в темноте мы съедаем три картофелины. Отец работал, копал ров на лугу возле леса. Русские солдаты собрались варить картошку, но для костра понадобился хворост, запалить уже готовые большие поленья. Они велели отцу наносить хвороста. На исходе дня он таскал сучья из леса, медленно шагая туда и обратно, в надежде, что его не ушлют работать далеко от дома.

Когда он принес последнюю охапку, солдаты разожгли костер и велели отцу отмыть картофель от земли. Отец попросил пару картофелин, но ему не дали. Тогда он украл три картофелины, рассовал их в штаны и пиджак, болтавшийся на его костлявой фигуре. Он собрался уже уходить, когда солдат спросил его:

— Взял что-нибудь?

— Нет, — солгал он.

Глубоко честный человек, проповедник слова Божьего, он попрошайничал, воровал и лгал. Это его потрясло.

Отец плачет, протягивая маме три картофелины. Второй раз я вижу его плачущим.

Когда мама возвращается из кухни с вареными картофелинами и в очередной раз позаимствованной грелкой, чтобы было на что сослаться, мы съедаем картофелины молча.

Но, кажется, все это было давным-давно. Теперь женщины и дети только смотрят, как едят и пьют солдаты, затем медленно возвращаются в институт. Миски и ведра почти всегда пустые, но чувство стыда так велико, что никто не произносит ни слова.

Мозоли на ногах ноют; плечи, руки и ноги болят, но мы этого почти не замечаем. Гнойники постоянно нарывают. Когда их прорвет, на минуту становится легче. Каждый из нас способен перенести запах собственной крови и гноя, но чужой запах отвратителен, и мы ходим на расстоянии вытянутой руки друг от друга.

За зданием института длинный низкий сарай. Когда-то здесь стояли легковые машины и грузовики, но уже ничего нет — нет ни плугов, ни телег. Все, что двигалось, давно исчезло. У стен стоят мотыги и грабли, но они никому не нужны. Только лопатам находится дело каждую неделю — чтобы зарывать умерших.

В сарае стоят козлы, прикрытые кусками фанеры. Трупы заносят внутрь, где они лежат до похорон — до второй половины дня среды или до воскресного утра. Лица и грудь трупов прикрыты мешковиной и кусками брезента, синие тяжелые руки и заскорузлые ноги торчат наружу. Туфли, рубашки и брюки с трупов снимают, ими еще может кто-то воспользоваться.

И хотя нам строго-настрого запрещено заходить в сарай, мы с сестрой проводим там уйму времени. За перегородкой у нас свой собственный мир. Рядами и кругами, в поленницы и заборы сложены сосновые шишки, чурочки, камни, пуговицы, осколки фарфора и стекла. Мы воображаем, что живем в поселке, в богатых домах, доим коров, кормим голубей, устраиваем свадьбы… Мы ведем долгие беседы с нашими латышскими дядюшками, тетушками, двоюродными братьями и сестрами, с друзьями и будущими мужьями. Беата убеждена, что уедет в Америку и выйдет замуж за «господина Лимбертона». Мы строим для нее дом из желудей.

Когда сложные наши постройки завершены, мы берем в руки палки и грабли и идем на них войной, ломаем, расшвыриваем аккуратные ряды, забрасываем все грязью, топчем ногами, уничтожаем.

— Вот так, — удовлетворенно вздыхаем мы.

Потом нас одолевает усталость. Мы сидим неподвижно и смотрим в одну точку перед собой. Через некоторое время на цыпочках обходим ряды трупов, собираем и сортируем пуговицы, камушки, стеклышки для своей будущей стройки. Разговариваем тихо, вытираем осколки о подол юбки.

Многих из умерших мы знали; многие из них бывшие пациенты, с которыми мы еще до прихода русских часто разговаривали, пока не настала такая вот тишина. Господин Шмидт, узнав, что Беата плакала, потому что хотела вернуться обратно в Латвию, дал ей картинку с подсолнухами. Мы дотрагиваемся до его костлявых пальцев, до его рук, открываем лицо, смотрим.

Однажды среди трупов мы находим Ганса. Он любил маршировать по двору и вдруг в испуге застывал, словно на него столбняк находил.

— Он думает, с какой ноги шагнуть, — объяснила нам жена директора фрау Браун.

Мы прерывали игру в прятки, бросали скакалки и принимались дергать Ганса за штанину.

— Вот с этой, с этой, с этой же!

Тогда он опять оживал. Он продолжал шагать, и на лице появлялась благостная, счастливая улыбка. Теперь ноги Ганса выглядят совершенно одинаково. Странно, зачем ему надо было их различать?

Как-то в сарай приносят ребенка фрау Браун, в той же белой плетеной корзинке, в которой он спал, прикрытой куском белой тюлевой занавески. Я поднимаю белую ткань и смотрю на его маленькое, синее сморщенное личико, трогаю малюсенькие пальчики, поднимаю его ножки, шевелю ими. Слышу, как приближается фрау Браун, снова быстро набрасываю тюль и прячусь за перегородкой. Она всхлипывает, берет ребенка на руки, что-то напевает ему. Раздаются чьи-то шаги, и она, шаркая ногами, выходит из сарая.

Поделиться с друзьями: