Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Женское счастье (сборник)
Шрифт:

Вроде бы снилось что-то… А что? Не помню. Ой, Надька орет. Покормила. Ага, заснула. Месяц нам исполнился. Мы уже большие. Мы — просто чудо, вылитый папа. И ротик, и носик. А глазки пока непонятно какие будут. Сейчас они темно-синие. Она — прелесть. Но орет не переставая. Спать хочу все время, кажется, когда гуляю с ней, упала бы посреди дороги и уснула. Но зато она очень умная. Сегодня давали ей морковный сок. Она проглотила его с чайную ложечку и начала чмокать, улыбаться — выпрашивать. Такой крохотный ребенок — и все уже понимает! Молока у меня — ужас, сцеживаю по литру. Приходит Лариска и забирает. У нее молока вообще нет. Зато при ней семь нянек. Так смешно, что мы с ней вместе рожали. Вот интересно будет, если Надюшка с ее Сашкой поженятся когда-нибудь. Обхохочешься: жених, можно сказать, мною вскормлен. А Сережа на меня, похоже, сердится, что я ему внимания мало уделяю, когда он здесь. Но я его очень люблю. Просто, когда он приезжает, с Надькой мама спит. А я лягу с ним и будто проваливаюсь, ничего не помню. А утром надо вставать — стирать, готовить… Тут за день так накувыркаешься, а он со своим сексом как помешанный. Хотя, честно говоря, Сережа стал такой родной, привычный, словно плюшевый мишка, — прижаться бы и спать, спать… Но нам все равно хорошо вместе. И он такой замечательный отец. Привез ползунки красивые, игрушку надувную.

Но, вообще-то, ему легко сюсюкать и агукать. Денек поагукает — и назад. А я уж и не соображаю ничего. Прошлый раз Надьку вверх ногами к груди приложила, она как заорет! Лариска тоже одна. Мишка не поступил, но в Москве остался, тусуется там с богемой. Но Лариске легче, ее папаша руководящий подстрахует. Деньжищ немеряно — так и времени на все хватает. А мне от Сережи какие деньги? Я сама ему то десятку, то четвертной суну. Мама вон еще полставки взяла, Женька коляску купил племяннице. Хорошие они у меня… Ну, ничего. Сережа очень талантливый. Он обязательно пробьется, и все у нас будет: и такой дом, как Сережа придумал, со ставенками, и костюм у меня, как у Муравьевой в том кино… А мне иногда теперь жалко, что мы в церкви не венчались. Я была бы в фате, хор бы пел. Неужели будет дипломный спектакль? Неужели моей Надечке будет год? Скорей бы Сережа приехал…

…Вот как будто в сердце у меня нож и его поворачивают, поворачивают день и ночь. Спать вообще не могу, курю, курю… И все думаю: почему? Разве так бывает?!! Ну конечно, знала, что бывает, но не со мной же… Мне-то такое за что? Это с домашними курицами случается, а со мной-то почему такая банальная история произошла?! Как он смотрел глазами виноватой собаки! А что толку было на меня глядеть после всего. Когда мне Лариска рассказала, я сама поехала туда. Чтобы своими глазами увидеть. Я ж Лариске не поверила: решила, что она моему счастью небывалому завидует. Боже! И на что меня променяли! Вот на это серое, непонятного пола. Стерва, сволочь тихая. Мерзкая, бездарная сволочь. Пиявка. О! Я так их обоих ненавижу, что внутри у меня все становится ледяное. Я думаю, что такой ненавистью можно пробить бетонную стенку. Значит, пока я с Надькой не спала, они любовью занимались… Когда он с ребеночком поагукать приезжал, он про эту жабу думал. Я не прощу никогда. Никогда. Ничего. Я Надечку выращу сама. Я очень сильная. Она уже ходит хорошо. За руку не держится. А мне все видится через туман какой-то серый. Надечка, деточка моя, мы проживем, я тебе обещаю! Я все сделаю для тебя. Я возьму себя в руки, и все у нас будет хорошо. Но я не прощу его.

Надюша идет в школу. Сегодня вскочила чуть свет и всех подняла. Еще бы — первый класс! Из первоклашек она самая красивая. И бант я ей огромный повязала — загляденье. Правда, маленькая она у меня, из-за букета и не видно. Сергей тоже пришел с утра. Слегка помят и запашок такой от вчерашнего коньячка. Туфли белые принес для Нади, с розочками впереди. Видно, что бешеные деньги отдал. Лучше бы он мне алименты принес. И вечно лезет не в свое дело: зачем это я театр бросила? Это, говорю, только такие гении, как ты, бесплатно работают. А мне надо ребенка кормить, одевать. Он и заткнулся. Я-то могу и на рынке постоять с барахлом, мне не стыдно, а он торговать своими шедеврами брезгует. Ждет, когда его по телевизору великим объявят. Щас, там на великих очередь в три милюшки, от Москвы до самых до окраин… Вообще-то, он по-прежнему красивый. И все спрашивал, чем я по вечерам занимаюсь. А занимаюсь я бухгалтерскими курсами. И еще гимнастику делаю, часа полтора. Ведь когда-то все это кончится, а как я потом на сцену выйду, если расползусь? Нянек, что ли, играть? Я, естественно, его намеки поняла, но сделала вид, что не слышу. А сейчас лежу и ворочаюсь. И думаю, как странно было бы, наверное, сейчас лежать рядом, обниматься… Интересно, руки у него по-прежнему нежные и сильные?… Так, всю дурь из головы вон! Завтра вставать засветло, на рынок ползти.

Уже неделю дома. И не верится, что это был месяц в Париже. Нет, жизнь все-таки — престранная штука! Я — в Париже. Но это только начало. Через три недели Мюнхен. Шеф — удивительная личность. Ну сколько людей занимается дизайном, сколько контор пашут, аки пчелки, на дурацких заказах — а кому удалось хоть чего-нибудь добиться? А мы уже в Париже. Все прошло более чем удачно. И я была на высоте. Так все говорят. Общаться с французами, ни бельмеса не понимая по-французски, это не шуточки! Нет, сцена-матушка и тут еще выручает. Английский мой тоже слабоват, придется включаться в учебу. Но дело того стоит. А еще год назад я думала, что совсем старуха. Вот вам и старушка. Лариска увидит тряпки из городу Парижу — просто сдохнет. Она-то как корова стала. Над Сашкой все трясется, как он, бедняжечка, в армию пойдет. Пойдет он, как же! Дедушка-боровичок в связях старых пошуршит да и отыщет дружка-военкома… А вот куда мне Надьку пристроить? Ума не приложу. Дылда. Учиться не желает, подиум у нее в голове. Господи, какие перспективы открываются для умных людей! Да если бы мне кто сказал в шестнадцать лет, что я смогу во Франции учиться, да я бы этот язык грызла! А она что? Посмотрела на меня так тупо и говорит: «Не хочу». Она не хочет!!! Парень у нее, правда, приличный. Да где он потом работать будет? Историк! Боже мой, какая история… Хоть бы не влетела раньше времени. Вот так не успеешь из Парижа приехать, как вокруг уже закипела родная каша. Ни одна собака тебе воспарить не даст. Мама ноет, Женька в долгах, Надьке шубу надо… А мне не надо? Но Париж… Ах, Париж! Как мне не хватало спутника, интеллигентного, умного, дружелюбного. Даже Париж теряет очарование, если ты там одна. Но иногда мне кажется, что шеф… Тьфу, тьфу, тьфу… Конечно, годков ему за пятьдесят, ох, и далеко за пятьдесят. Но, как говорится, старый конь… Вообще-то, у него штатная Жанночка моложе меня на пятнадцать лет. Но ведь у нее хоть и лицо, и фигура, а толку-то… В Париж он ее не взял! Понимает, как она там будет выглядеть. А недавно я Матецкую по телеку видела. Ничего, очень ничего. Гонору, правда, многовато. Куда там! Звезда русской сцены. Рученьки растопырила, глазоньки завела и щебечет, заливается… Да мне Мишка, покойный, всегда говорил, что я талантливее ее в миллион раз. А костюмчик-то на мне лучше, и сидит приличнее. И шею я под шарфиком еще не прячу. Вот так-то, уважаемая госпожа Матецкая. А хорошо было бы где-нибудь на презентации ее встретить и сказать: ах, как ты изменилась! Лариска бы обсмеялась! Но сейчас главное — Мюнхен. Работнички совсем распоясались, нужно их прижучить… И менять, менять квартиру. Может, на коттедж замахнуться?… Приходил Сергей. Принес деньги, что само по себе удивительно. Это у него крыша поехала, стольник Надьке дал. Щедр и выглядит свежо, что тоже странно. Выставка у него намечается. Уже десять лет намечается. Все успели выставиться по двадцать раз… Впрочем, какое мне дело. Денег дал Надьке, и хорошо, хоть на неделю она отвяжется. И все-таки нет-нет да и вспомню: она была в Париже! Это я. Добилась же, сделала своей головушкой, своим горбом. Но дурацкий сон мне сегодня приснился. Будто идем мы с Сережей по парижской улочке, говорим, смеемся и даже чуть-чуть летим над землей. И вдруг перед нами — тот сельсовет. Стена такая бревенчатая. Мы остановились, а я думаю во сне: «Как же так, ведь мы давно уже поженились и развелись… Зачем нам сюда?» И проснулась. Потом встала, подошла к зеркалу, смотрю на себя. А меня почти и не видно в сумраке, только белеет фигура, как церковь ночью… Ну к чему, к чему этот сон?…

Шоу продолжается

«Белая Моль…» — так Глеб называл про себя эту девицу. Имя этой бесцветной личности он запомнить не мог, впрочем, как и имена других ребят. Поэтому всем дал про себя прозвища. Два бойких пэтэушника именовались им Гог и Магог, а красивая барышня с претензией на светскость носила подпольную кличку — Прима. Первоначальный ужас при виде членов этого, с позволения сказать, театра сменился тяжелым вздохом: надо работать с чем Бог послал… Бог послал ему, начинающему режиссеру самодеятельной театральной студии, четырнадцать человек участников, что по меркам умирающей художественной самодеятельности было просто рекордом. Двое из них остались от состава народного театра прошлых лет. Философствующий слесарь-сантехник Валера и милая, смешная дама Элла Львовна. Пережившие десятка два режиссеров, они скептически воспринимали все новации Глеба и на каждой репетиции вспоминали некую Марию Александровну, которая руководила театром лет тридцать и ставила мощные, как они выражались, классические пьесы. Чтобы немного разогреть ребят перед основной работой и присмотреться к тому, кто что может, Глеб сначала сделал сценическую композицию по стихам Гарсиа Лорки. Ничего хорошего он не обнаружил. Все были одинаково зажаты, закомплексованы, а Элла Львовна и Валера читали, используя все заматеревшие штампы времен расцвета Малого театра. Но особенно плохо работала Белая Моль. Скованная, тихо шипящая что-то, на одних связках… А как она была одета! Еще при первой встрече с составом коллектива Глеб обалдел от малиновой кофты с люрексом, в которой утопало ее вроде бы худое тело. Стоптанные туфли, сползающие колготы. И эти бесцветные, чересчур светлые глаза. В таких же бесцветных волосах красовалась красная заколка. «И с этим составом я собираюсь ставить “Пигмалион”!» — ужасался своему мужеству Глеб.

На эту работу в районном Доме культуры он согласился, чтобы не бездельничать год до того, как уедет в Москву на курс к Старику. Глеб только что закончил режиссерско-театральное отделение Института культуры и собирался учиться еще. На сей раз в самом, по его мнению, лучшем профессиональном театральном вузе. Но он хотел учиться только у Старика. А тот набирал новый курс лишь через год. Глеб уже знал, что Старик возьмет его. Он съездил в Москву и показал мэтру кое-что из наработанного. Седой, похожий на льва мастер рычал, бранился, но, кажется, был доволен. Оставалось перекантоваться год в ожидании невероятной, ослепительно прекрасной жизни в столице. Ему повезло: предки нашли для него отдельное жилье. Его родители были предметом зависти многочисленных Глебовых друзей. Они были молодые и прогрессивные, что выражалось в неприставании к сыну по пустякам, отсутствии диктата и разрешении полуночных сборищ. Да и к театру они относились восторженно. Его «мусенька», как он звал мать, училась некогда в Гнесинке по классу скрипки, но бросила все из-за любви к папе. А папа, умный технарь, читатель и почитатель Стругацких, вообще ко всему относился улыбчиво и дружелюбно. Глеб еще до института отслужил в армии, причем без особых ужасов, и любил вспоминать свою службу в диких и далеких местах. Поэтому на курсе, где большая часть ребят была после десятилетки, его не просто уважали, а смотрели ему в рот. К тому же всем было ясно, что его талант вне конкуренции. Дипломный спектакль по старой пьесе Арбузова только подтвердил его режиссерскую и актерскую состоятельность. И руководитель курса, которая некогда училась у самого Завадского, твердо сказала: «Глебушка, езжай в Москву. Здесь тебе делать нечего». Да он и сам понимал, что в городе, где всего два театра — один, еле дышащий, — драматический, а другой — кукольный, — у него никаких перспектив. Но год можно было подождать, а заодно посмотреть, сможет ли он, Глеб Устинов, справиться с таким материалом, как пэтэушники, старшеклассники и прочие случайные люди вроде этой неповоротливой и туповатой Белой Моли.

Белая Моль, она же Лиза, смотрела на Глеба не отрываясь и даже приоткрывала рот. Он напоминал ей всех киногероев сразу. Высокий, русоволосый, с синими глазами и ослепительной улыбкой, знающий сотни стихов наизусть, произносящий неведомые красивые имена… Особенно пристально она глядела на его руки, сильные, но изящные, с длинными пальцами, и даже заметила, что ногти у него овальные, выпуклые… Переводя взгляд на свои пальцы, Лиза только морщилась брезгливо: обгрызенные ногти, заусенцы… Иногда она представляла, как целует его удивительные руки, и тогда краска неровными пятнами заливала ее бледное лицо. В студию Лиза притащилась следом за подружкой, за которой она вообще таскалась по пятам всегда и везде, еще со школы. Теперь подружка решила стать актрисой и для начала записалась в этот кружок. А Лиза, которая училась в техническом училище на маляра, тоже пошла с ней. И обнаружила мир, который всецело отличался от того, что окружало Лизу в училище и дома… Так уж вышло, что, кроме текстов модных песенок и хрестоматийных стихов из школьной программы, она поэзию не читала. В их доме, в серванте, валялись всего две книжки — повесть «Записки следователя», выпущенная в сороковых годах, и медицинский справочник. Мама Лизы, подворовывая в овощном магазине, где работала продавцом, постоянно находилась на тонкой грани между бытовым пьянством и алкоголизмом. В квартире вечно проживал кто-то из ее временных мужей. Случались драки. И Лиза часто ночевала у подруг. Вообще, она надеялась, закончив училище и выйдя на работу, переселиться в общежитие. Больше всего ей хотелось чистоты и тишины. Счастье ей представлялось в виде крохотной комнаты, где она была бы одна… И вот в этом Доме культуры, в комнате для репетиций, на нее обрушилась совсем другая жизнь, прекрасная и непонятная. Состоящая из стихов Лорки, замечательных слов «мизансцена» и «органичность», споров о театре и кино. И неудивительно, что Лиза влюбилась в эту жизнь и в Глеба, который был частью этой жизни.

Репетиция шла отвратительно. Перед мысленным взором Глеба происходило яркое театральное действо, где роковые красавицы плясали фламенко, шептали и кричали знаменитые стихи, а белозубые мужчины шли навстречу друг другу в ритме убийства… А на сценической площадке еле передвигали ноги некрасивые, с потухшими голосами люди, совершенно пустые изнутри. Ему хотелось просто избить каждого или плюнуть на все, хлопнуть дверью и уйти… Особенно бесила его Белая Моль. Он уже запомнил, что ее зовут Лиза, но красивое имя не прибавляло ей ни грамма очарования. Тупо глядя на него застывшими белесыми глазами, она замирала от малейшего оклика, и, казалось, из этого ступора ее может вывести только чудо. Понурившись, она стояла посреди сценической площадки. Одна нога была повернута носком внутрь, что придавало ее скучной фигуре некоторый комизм. Три несчастных четверостишия великого испанца она бормотала, словно рецепт пирога, и вместо отчетливой чечетки и легкого пируэта топталась по сцене как худая колхозная корова. Глеб бился с ней полчаса. Наконец он не выдержал и сам вышел к ней показывать движения. Взяв Лизу за руку, он повел ее за собой в ритме испанского танца. С ее ноги упала туфля. Он понял, что обувь ей велика. И еще ему пришло в голову, что можно выпустить всех актеров босиком…

— Разувайся! — велел Глеб.

Она покорно и смущенно сняла вторую туфлю. Он увидел, что колготы на ней заштопанные, и ему впервые стало ее жаль. Тогда уже ласково, почти нежно он попросил ее:

— Лизонька, пойди в раздевалку и сними колготки.

Событие вызвало нездоровый смех в рядах остальных артистов, но Глеб рыкнул на них, и веселье утихло. Лиза вышла на площадку босая. Под ногами был крашеный деревянный пол, и ей стало как-то спокойно. У них в квартире был противный зеленый линолеум, а по такому крашеному дощатому полу она бегала у бабушки в раннем детстве. И это родное ощущение вдруг придало ей легкости и даже развеселило. Она легонько переступила узкими ступнями и поняла, поняла самими подошвами ног, что от нее требуется. Приподняв длинную юбку, она прошла в танце и лихо прокрутилась вокруг себя.

— Так? — спросила она у Глеба.

— Умница! Именно так! — обрадовался он.

Через минуту она уже совершенно уверенно прочитала стихи и еще грациознее повторила танец. Под обрадованным взглядом Глеба Лиза, наверное, могла бы плясать бесконечно, но здесь настала очередь других разуваться и подражать стремительным испанцам. А Глеб заметил, что у остальных девушек из студии вовсе не такие узкие и красивые ступни, как у Лизы. Ему показалось, что и ноги у нее длинные, прекрасно очерченные. На следующих репетициях он все присматривался к ней и вдруг принял решение. Пора было раздавать роли в «Пигмалионе», начинать учить текст и готовить какие-то куски. После первой читки Глеб объявил, что Элизу, героиню пьесы Бернарда Шоу, будет играть Лиза. Коллектив изъявил чрезвычайное недовольство. Особенно надулась та девушка, которую Глеб про себя называл Примой. Эта жгучая красавица Таня полагала, что только она достойна играть главную роль, и соперниц вокруг не видела, а уж Лизку, свою бессловесную подружку, в роли лихой и отвязной девицы из Лондона она просто не представляла. Естественно, что она немедленно с Лизой поссорилась, придравшись к какому-то пустяку. Но Лиза, еще недавно просто не пережившая бы разрыва с подругой, теперь почти не обратила на это внимания… Синеглазое, русоволосое божество избрало ее. И только это имело теперь отныне значение.

Поделиться с друзьями: