ЖАНРЫ

Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен
Шрифт:

XXXIX

После этого случая душевное падение и деградация Жермини, притупив ее ум и запятнав облик, начали проступать наружу. Ее мысли как бы погрузились в дремоту. Она стала медленно и туго соображать, словно вдруг забыла все, что прочитала, чему выучилась. Острая память испортилась, ослабела, в словах, ответах, смехе уже не было той живости, которой отличаются парижские служанки, смышленые глаза потускнели. Жермини постепенно опять становилась нелепой крестьянской девчонкой, которая, приехав в Париж, пыталась купить пряник в писчебумажном магазине. Она как-то вдруг поглупела. Слова хозяйки она выслушивала с идиотским выражением лица. Мадемуазель по нескольку раз объясняла, втолковывала то, что прежде Жермини схватывала на лету, и, глядя на нее, медлительную и бестолковую, невольно спрашивала себя, уж не подменили ли ей служанку. «Ты просто становишься колода колодой!» — теряя терпение, говорила иногда мадемуазель. Она вспоминала то время, когда Жермини подсказывала ей число, нужный адрес, дату покупки дров или откупорки бочонка с вином, — словом, все, что не удерживалось в ее одряхлевшей голове. Теперь Жермини ничего не помнила. Вечером, подсчитывая вместе с мадемуазель расходы, она уже не знала, какие покупки сделала утром. Она говорила: «Одну минуточку…» — и, неопределенно махнув рукой, умолкала. Мадемуазель, щадя свои ослабевшие глаза, раньше всегда просила Жермини прочесть вслух газету, но теперь ей пришлось отказаться от этого — так бессмысленно, по складам читала служанка.

По мере того как тупел мозг Жермини, она становилась все небрежнее и безразличнее к себе, не следила за одеждой, сделалась неопрятной. В своей неряшливости она дошла до того, что утратила всякую женственность, одевалась как попало, носила засаленные, разорванные под мышками платья, какие-то лохмотья вместо передников, дырявые чулки, стоптанные туфли. Кухонный жир, сажа, уголь, вакса — все оставляло на ней следы, марало ее, словно она была грязной тряпкой. Когда-то она обожала белье — единственную роскошь и украшение небогатых женщин. Ни у кого не было таких сверкающих чистотой чепчиков. Воротнички, простые и гладкие, блистали той белизной, которая так красиво оттеняет кожу и придает свежесть всему облику женщины. Теперь Жермини носила застиранные, истрепанные чепцы, в которых она как будто спала. От нарукавников она вообще отказалась, а на воротничках, там, где они прилегали к шее, виднелась темная полоса, и чувствовалось, что с изнанки они еще грязнее, чем снаружи. От нее исходил острый, прогорклый запах бедности. Порою он был так силен, что мадемуазель де Варандейль не могла удержаться от упрека: «Пойди, дочь моя, надень чистое белье: от тебя пахнет, как от нищенки».

При встрече с Жермини на улице трудно было поверить, что она работает у добропорядочной хозяйки. Она уже не была похожа на служанку из хорошего дома, перестала быть женщиной, которая, следя за собой, соблюдая свое достоинство во всем, вплоть до одежды, носит на себе печать семьи, в которой живет, печать всеми уважаемых людей. С каждым днем она все больше превращалась в неряшливое, противное существо, подметающее подолом улицы, — в распустеху.

Не обращая внимания на себя, она не обращала внимания и на то, что ее окружало. Она не расставляла вещи по местам, не убирала, не мыла. Грязь и беспорядок проникли в квартиру, поселились в комнатах, — в тех самых маленьких комнатах, чистота которых была предметом радости и гордости мадемуазель. Пыль накапливалась, пауки ползали за рамами картин, зеркала туманились, мрамор каминов, красное дерево мебели тускнели, бабочки взлетали с ковров — их никогда не вытряхивали, — моль заводилась там, где не прохаживались метла и щетка. Забвение припудривало дремлющие, заброшенные вещи, которые некогда просыпались и оживали от ежедневного прикосновения человеческой руки. Раз десять мадемуазель пыталась воззвать к самолюбию Жермини, но уборка всякий раз сопровождалась таким бешеным швырянием вещей, такими взрывами дурного настроения, что мадемуазель твердо решила больше не заговаривать об этом. Тем не менее однажды она расхрабрилась настолько, что пальцем написала на покрытом пылью зеркале имя Жермини; целую неделю служанка не могла ей этого простить. Мадемуазель в конце концов смирилась. Лишь в редкие минуты, когда Жермини была в хорошем настроении, она отваживалась ласково сказать: «Согласись, дочь моя, что пыль чувствует себя у нас как дома».

В ответ на недоуменные замечания тех своих приятельниц, которые еще навещали ее и которых Жермини принуждена была впускать, мадемуазель отвечала с глубоким сочувствием и жалостью в голосе: «Знаю, что у меня грязно. Но что поделаешь? Жермини больна, и я не хочу, чтобы она изводила себя работой». Порою, когда служанки не было дома, мадемуазель начинала своими подагрическими руками стирать пыль с комода или обметать картины. При этом она очень торопилась, боясь воркотни или настоящей сцены, которую та устраивала, если, вернувшись, заставала хозяйку за уборкой.

Жермини почти не работала; правда, она все еще готовила еду, но свела завтраки и обеды к самым простым, легким блюдам, не требующим затраты времени. Постель она застилала, не вытряхивая перин, лишь бы отвязаться. Лишь когда мадемуазель устраивала маленькие званые обеды, на которые по-прежнему приходило довольно много детей, Жермини становилась такой, какой бывала в прежние времена. В эти дни она, словно по мановению волшебной палочки, преодолевала лень и апатию, приходила в лихорадочное возбуждение, обретала силы и с прежней ловкостью возилась у пылающей плиты, орудовала на вставных досках стола. И пораженная мадемуазель убеждалась, что служанка, наотрез отказавшаяся от посторонней помощи, со всем справляется одна, в несколько часов успевает приготовить обед на десятерых, подать его, убрать со стола и что руки ее при этом движутся так же проворно и живо, как в молодости.

XL

— Нет, на этот раз нет, — сказала Жермини; она сидела в изножье кровати Жюпийона и при этих словах встала. — Ничего не выйдет. Будто ты не знаешь, что у меня больше нет ни гроша… ни единого… Будто не видишь, в каких чулках я хожу… — Приподняв юбку, она показала дырявые, подвязанные шнурками чулки. — Мне даже сменить нечего. Деньги? На барышнины именины мне не на что было купить ей цветы. Пришлось подарить грошовый букетик фиалок… Ты уж скажешь, деньги… Те последние двадцать франков… Знаешь, откуда я их взяла? Из барышниной шкатулки! Потом я вернула… Но с меня хватит! Больше я не желаю! Одного раза вполне достаточно. Скажи на милость, где, по-твоему, я их достану? Шкуру в ломбард не заложишь… А еще раз пойти на такое, — нет, благодарю покорно! Все, что хочешь, только не это, только не воровать! Не желаю!.. Будь спокоен, я-то знаю, до чего ты меня в конце концов доведешь! Что ж, тем хуже!

— Может быть, ты заткнешься? — сказал Жюпийон. — Если бы ты сразу сказала мне о тех двадцати франках… думаешь, я бы их взял? Я понятия не имел, что ты так обнищала. Деньги у тебя как будто водятся… Я и считал, что тебе не трудно дать мне взаймы двадцать франков, — через неделю-другую я бы отдал вместе с остальными… Чего ты молчишь? Можешь успокоиться, больше я просить у тебя не стану. Ссориться нам из-за этого нечего. Значит, в четверг? — спросил он, как-то странно взглянув на Жермини.

— В четверг! — горько ответила она. Ей хотелось обнять Жюпийона, попросить прощения за свою бедность, шепнуть: «Ты же видишь, у меня нет…»

— В четверг, — повторила она и ушла.

Когда наступил четверг и Жермини постучала в дверь квартиры Жюпийона, ей послышались мужские шаги, поспешно удалявшиеся в спальню. Дверь распахнулась; перед Жермини стояла кузина в красной шерстяной блузе, в домашних туфлях, с сеткой на голове. Вид у нее был такой, словно она не в гостях у мужчины, а дома. Повсюду валялись ее вещи; Жермини видела их на стульях, которые когда-то сама купила.

— Кого угодно, сударыня? — бесстыдно спросила кузина.

— Господин Жюпийон?..

— Он ушел.

— В таком случае я подожду, — сказала Жермини, пытаясь войти в комнату.

— У привратника, пожалуйста. — Кузина загородила дверь.

— Когда он вернется?

— Когда рак свистнет, — совершенно серьезно ответила девчонка и захлопнула дверь перед носом Жермини.

«Чего еще мне было ждать от него?» — думала Жермини, бредя по улице. Ноги ее подгибались, и плиты тротуара как будто уплывали из-под них.

XLI

Как-то вечером, вернувшись со званого обеда после крестин, на который нельзя было не пойти, мадемуазель услышала голос, доносившийся из спальни. Решив, что это с кем-то разговаривает Жермини, она удивленно распахнула дверь. При свете коптящей, оплывающей свечи она сперва никого не увидела. Потом, приглядевшись, различила фигуру служанки, спавшей, свернувшись, в изножье кровати.

Жермини спала и во сне говорила. Голос ее звучал странно, вызывая волнение, почти что страх. В спальне царила торжественная тишина, словно какое-то непостижимое дуновение потусторонней жизни исходило от этих произносимых во сне слов, бессознательных, невольных, трепещущих, неуверенных, подобных бесплотной душе, не покинувшей мертвых губ. Голос был медлителен, глубок, доносился словно издали, прерываясь мерным дыханием и чуть слышным шепотом, поднимался до вибрирующих, пронзающих сердце нот, — голос, окутанный тревожной таинственностью ночи, в которой спящая словно ощупью искала воспоминания и проводила рукой по лицам.

Поделиться с друзьями: