Жить для возвращения
Шрифт:
Мы вышли на улицу. Шенгелия обнял меня и пообещал непременно дать делу законный ход. На том и распрощались. С того дня я особенно внимательно слежу за творчеством этого художника театра и кино (а также кинорежиссера). На счету Левана Александровича участие в создании таких, например, фильмов как «Тарас Шевченко» (за него — и Сталинская премия 1952 года), «Адмирал Ушаков», «Корабли штурмуют бастионы», «Стрекоза», а несколько десятилетий спустя — и «Осенний марафон».
— Натик, как хорошо, что ты рядом. Дай мне что-нибудь из лекарств, неважно что. Совсем я сегодня вышел из формы.
— Поспишь?
— Можно. Раньше надо бы уснуть, марта месяца, двадцать пятого дня и никто бы сегодня не переживал, ни я, ни ты, ни…
— Безжалостный ты, Зиночек!
— Зато ты больно жалостная! И нечего реветь, нечего, это любой горазд, а вот помочь — фиг-то!
— Уймись, Зиночек, не надо растравлять себе душу, теперь многое зависит только от тебя. Павел Иосифович предупреждал, что ему не все равно, с каким настроением ты пойдешь на операцию.
— Пойдешь? Это на чем же я «пойдешь»? Где мои копыта, я тебя спрашиваю? Он и их намерен отхватить, да? Ну хоть раз скажи правду, намерен, да? До колен?
— Ты, Зинок, ей-богу очумел, о коленях и речи не было.
— Ах, не было, тогда скажи, будь любезна, какая речь была о руках? Чего молчишь — не смей молчать!
Сдержать слез она не может, выбежать из палаты боится — ведь тогда я обо всем догадаюсь. Ей невдомек, что я и без того обо всем уже догадался. За неделю, что я здесь, я понял все до последней капельки. Мысли лезут напролом, и всю свою ярость я вымещаю на ней. Такой же несчастной, как и я…
Глава третья
В СЕРДЦЕ ЧУКОТКИ
Меня здесь все любят, говорят, что другой на моем месте давно бы впал в отчаяние, а я вот молодцом, креплюсь. Откуда они это знают? Неужели не видят, как я боюсь операции, страшусь будущего? Тем более, что никто не говорит определенно, что меня ожидает. Павел Иосифович отделывается общими фразами, к нему не очень-то пристанешь с расспросами. Сегодня он долго всматривался в черноту предплечий и разглядел кое-где обнадеживающе зарозовевшую кожу.
Сказал, что начала обозначаться «демаркационная линия» между живым и мертвым. Ноги выше стоп тоже понемногу стали светлеть, кончик носа отвалился окончательно, зато лицо приобрело мало-мальски пристойный оттенок.
— Теперь уже скоро, Павел Иосифович? Поглядите, у меня задергались пальцы, видите, они оживают?
Он отрицательно покачал головой:
— Это сокращаются сухожилия, как бы по инерции. Так бывает, курице, например, отрубят голову, а туловище пробует бегать и даже взлетать.
Хорошенькое сравнение! До чего же циничны хирурги, разве они не понимают, как мне необходимо ободряющее слово? Видно, нет у них для меня таких слов, нет и надежды. Ладно, пусть хотя бы не будет никаких иллюзий. И все-таки надо, чтобы Наташа выпытала у него всю правду, до конца.
Попробовал нажать на нее — и наткнулся на бешеное упрямство. Проявляет она его редко, но уж если закусит удила, ничего с нею не сделать, никто не справится.
— Зиночек, может, хватит нас мучить, а? Помнишь, как ты артачился, когда над тобой вешали лампочки, и вот тебе результат, все начало оживать. Ну, а насчет пальцев, тебе же Павел Иосифович сказал…
— Что он сказал, что?! Что я на курицу с отрубленной башкой похож, да? Нет уж, будь любезна, не корчи из себя обиженную, ты с твоим Павлом Иосифовичем…
— С моим?! Когда он начал тебя лечить, то был «нашим», а теперь ты и его готов предать!
— Я?! Предать?! Доктора? Знаешь, кто ты есть — ты Саркисян, а поскольку баба, то Саркисянша, Рубенша Саркисянша!
Наташа рванулась вон из палаты, я заорал на нее еще громче, и она сдалась. Села на стул, затихла, только смотрела в сторону, а я иезуитски ловил ее взгляд. Почему я так обозвал ее, ведь ничего общего у нее с Саркисяном не было, ни в поступках, ни в характере. Просто пожелал куснуть как можно больнее. Наташа и сама не раз поминала ненавистную мне фамилию в ругательном смысле. Даже самого подлого из всей упряжки пса на нашей зимовке обзывала, наслушавшись моих чукотских рассказов, «Саркисяном».
Ссориться сейчас было не просто нелепо — невозможно, и мы помирились. Но спровоцированная мною позорная сцена многое вызвала в памяти.
Чуть ли не всю жизнь меня влекло на Чукотку — притягивало само это слово, его, так сказать, манящая недосягаемость. Еще в раннем детстве я побывал героем-пилотом Каманиным, спасавшим челюскинцев, которые бедствовали во льдах Чукотского моря (в довоенных частушках пелось: «Мое сердце ранено летчиком Каманиным»), Повзрослев, я много читал о Чукотке, о населяющих тот край загадочных раскосых людях, о которых еще не был придуман ни один анекдот и которые почему-то будоражили воображение самим фактом своего существования. Их по всей Земле не более тринадцати тысяч (а их родичей эскимосов на Чукотке ровно в тринадцать раз меньше, правда, живут они и на Аляске, и в Гренландии, и в Арктической Канаде).
В чукотскую экспедицию я попал неожиданно легко. Должно быть, Сергей Евгеньевич великодушно простил мою удручающую политическую примитивность и неплохо отозвался обо мне в Институте мерзлотоведения. Меня зачислили в штат следующей экспедиции на должность все того же бурмастера. Предстояло совершить пеший переход с ручным бурением протяженностью семьсот с лишним километров поперек всей Чукотки — надо ли говорить, с каким восторгом я отнесся к такой перспективе!
Мы с Наташей уже были накануне женитьбы, нас ждало, как она шутила, последнее испытание на верность: у меня были военные лагеря и Чукотка, у нее — практика на Алдане, в общей сложности почти полгода разлуки. А потом — «вся остальная жизнь»! Как она сложится у нас, можно было только гадать. По совести говоря, я замыслил некую авантюру и надеялся осуществить ее в течение последних студенческих месяцев: устроиться на работу в Главсевморпути и при этом уговорить Наташу, этакую будущую декабристку, отправиться со мной на полярную зимовку.
Воздушная трасса Москва-Чукотка была к середине 50-х годов проложена в двух вариантах: одна — вдоль северного побережья СССР, вторая — до Хабаровска и далее через Магадан и Анадырь, столицу Чукотского национального округа. Нашему отрядику выпало лететь по второму маршруту, с многочисленными посадками, на самолетах разных типов: Ил-12, Ли-2 и малыше Ан-2. Из Москвы нас отбыло трое: начальник Рубен Михайлович Саркисян, его зам, числившийся к тому же парторгом, Николай Георгиевич Бобов и я. В Анадыре к нам присоединились еще трое. Это были пропойца и бабник Иван Павлович Жданов, бабник и пропойца Юра Климов и полууголовная личность Борис Курятников. Он был без одного глаза и уверял всех, будто получил травму, служа на корабле Тихоокеанского флота, однако не мог ответить ни на один военно-морской вопрос, путался в терминологии, в названиях крейсеров, и мы для себя посчитали его обыкновенным блатарем. Надо отдать ему должное: ни в бандитских выходках, ни хотя бы в бытовом воровстве уличен он не был, чего, увы, нельзя сказать о другом члене экспедиции и, между прочим, члене ВЛКСМ…
Парторг Бобов был ровесником моего «озерного» Сергея Евгеньевича, однако, в отличие от него, являл собою личность серую, порой просто жалкую. Зато в начальника я влюбился с первого взгляда.
Ему уже перевалило за сорок. Красивый, представительный, лохматый, сердечный, с великолепным чувством юмора, с удалым размахом и шумливостью кавказца и сугубо российским, как сказали бы ныне, менталитетом, он был уроженцем Тбилиси, но уже много лет жил в Москве. Имел маленькую дочку и очень молодую жену, племянницу Мартироса Сарьяна, о чем Рубен Михайлович не упускал случая упомянуть. Мое горделивое невежество мешало спросить, кто это такой, поэтому я затаился и дождался-таки момента, когда последовал подробный рассказ о знаменитом художнике.