Жить для возвращения
Шрифт:
— Да разве я долго лежу?
— Нет, но кто его знает, сколько еще придется.
— Опять вы за моей спиной… Ну-ка отвечай, что ты обо мне знаешь?
— Я о тебе знаю много всякого разного, целых семь лет знаю.
— Неужели семь? Мы и женаты всего-ничего, и четырех лет нету.
— А что, разве отсчет ведется с женитьбы? Может, Хибины напомнить? Может, моя тезка еще имеет шанс — недаром она к тебе давеча заглядывала?
— Тебе не совестно? Она ж из лучших побуждений, по дружбе… И вообще, дай мне хотя б недельку побыть ловеласом, ощутить, что я не одной родной жене нужен.
— Вот-вот, ей именно теперь ты такой ну…
Наташа осеклась на полуслове, я сделал вид, будто ничего не заметил. Стал ворочаться, Наташа бросилась мне помогать. Потом долго читала вслух милицейский детектив, затем кормила меня, протирала спину. Наконец я задремал, а она, как уже повелось, посидела немножко возле кровати и тихонько вышла, наказав дневной няне Вале присматривать за мною и, когда проснусь, передать мне, что вечерком снова заглянет в больницу.
Значит, семь лет? Да, в августе будет ровно семь. После второго курса я вновь, уже с нашей группой североведов, отправился на Кольский полуостров, но на сей раз маршрут был куда длиннее. Он охватывал не только Хибинские тундры, но и острова Кандалакшского залива со знаменитым гагачьим заповедником, и Монче-тундру с городом Мончегорском, где мы спускались в медные и никелевые рудники, и огромное озеро Имандру, и Мурманск с окрестностями. Вот как раз у подножия одной из гор возле Мончегорска и произошло мое окончательное объяснение с Натинькой…
Две производственные практики — после 3-го и 4-го курсов — я провел в настоящих арктических экспедициях. Мне повезло устроиться в Институт мерзлотоведения имени академика Владимира Афанасьевича Обручева, где директором — вот совпадение! — был тот же академик Обручев, крупнейший знаток геологии Сибири, автор романов «Земля Санникова» и «Плутония». (В хрущевские времена это единственное в своем роде научное учреждение вывели из системы Академии наук, раздробили и по частям включили в различные научно-производственные организации — «поближе к мерзлоте», как требовал тогдашний вождь страны.)
Институт еще в 30-е годы создал Михаил Иванович Сумгин, и по всему — называться бы ему этим именем. Но числился за Михаилом Ивановичем один «недостаток»: в незапамятные времена был он то ли меньшевиком, то ли эсером. После Октября повстречался как-то с одним давним знакомцем, и тот без околичностей предложил Михаилу Ивановичу отойти от всякой политики и заняться какой-нибудь наукой.
Знакомец считался в вопросах политики (и практики!) человеком авторитетным, его звали Феликсом Эдмундовичем. Сумгину хватило благоразумия послушаться доброго совета — он обратился к мерзлотоведению, науке очень юной и многообещающей. Организовал институт, написал вместе с учениками и коллегами превосходный учебник, открыл ряд мерзлотных станций на Крайнем Севере. В начале 40-х годов Сумгин умер, оставив прекрасную научную школу. Но политического прошлого Михаилу Ивановичу, по-видимому, так и не простили, и его детище — институт — получил весьма уважаемое, однако другое имя.
Меня взяли в экспедицию на должность бурового мастера. Я, в качестве мастера, неважно какого — уже событие анекдотическое. Уж слишком велика была моя общая неумелость, неспособность к любому рукомеслу. Папа безумно расстраивался из-за этого, он-то как раз умел пилить-строгать, паять-починять, понимал в электрике, сантехнике и даже в пишущих машинках. Ничего похожего я не унаследовал, тем не менее получил на летний период чин бурмастера с окладом, в пять раз превышающим месячную стипендию!
Подлинным буровым мастером в нашей экспедиции был старый мерзлотный волк Степан Ермолаевич, а рабочими-буровиками — его товарищи по Игаркской мерзлотной станции Иннокентий Горяев и Иван Негодяев. Из Москвы мы выехали вчетвером: руководительница экспедиции Леокадия Станиславовна Хомичевская, лет под пятьдесят, кандидат географических наук, вдова одного из корифеев мерзлотоведения В. Ф. Туммеля; гидролог-мерзлотовед Сергей Евгеньевич Суходольский; геодезист-аэрофотосъемщик Калерия Александровна Антипина (обоим под тридцать) и я. Я быстро сошелся с Сергеем и Калерией, хотя нас разделяли добрых 8–9 лет. Начальница же экспедиции была простая, демократичная в обращении, добрая женщина.
Многое в то лето 1953 года было для меня впервые. Первая в жизни настоящая экспедиция, а не просто студенческая практика. Первая рюмка водки — как только поезд Москва-Красноярск тронулся с места, мои руководящие спутники заставили меня пригубить пресловутую рюмку, то бишь стакан, и этого опыта хватило на много лет. Нет, плохо не стало — просто не понравилось, показалось невкусно. Впервые я увидел Енисей и проплыл по нему от Красноярска до Игарки, впервые пролетел на самолете, да не на обычном, а гидро. Впервые соприкоснулся с миром таинственного и жуткого солженицынского Архипелага.
В Игарку мы плыли на флагмане енисейского речного флота теплоходе «Иосиф Сталин». Имя и дело вождя еще вовсю жили, хотя сам он уже умер. Енисей бешено мчал на север, менее чем через трое суток судно пришвартовалось к причалам заполярной Игарки. А вот обратный путь занял чуть ли не втрое больше времени, правда, и пароход «Спартак», этакая колесная древность, был куда слабее «Сталина». Мощное встречное течение не позволяло судну самостоятельно преодолевать наиболее опасные участки фарватера, Осиновские и Казачинские пороги, и пароходик вытягивали на тросах богатырские береговые лебедки. В итоге не хватило топлива, и всех пассажиров погнали в приенисейскую тайгу на заготовку дров для топок.
Игарка приятно напомнила мне Архангельск, здесь тоже повсюду царило дерево, однако на этом сходство и заканчивалось. В отличие от старинного города в устье Северной Двины, это молодое поселение (ему не исполнилось и двадцати лет) несло на себе грозные черты недальнего соседа, страшного лагерного Норильска. К тому же летом 1953 года случилась печально знаменитая «ворошиловская» амнистия (Климент Ефремович занимал пост Председателя Президиума Верховного Совета СССР и освятил амнистию своим Указом), в ходе которой через Игарку торили себе путь на юг тысячи и тысячи уголовников, милосердно выпущенных на волю. «В отпуск едем!» — орали они с речных барж и пароходов, из окон поездов, с железнодорожных платформ. И верно, почти все они, отпетые рецидивисты, направлялись в чрезвычайно краткосрочный «отпуск» и вовсе не собирались «завязывать».
Теплоход пришел в Игарку в полдень, и, наскоро устроившись на мерзлотной станции, я ринулся знакомиться с городом. Тут же меня остановили в проулке трое местных, завели за какой-то сарай и объявили, что сейчас научат меня уму-разуму, отобьют охоту шиться к Нюрке из восьмого барака. Спас билет с «Иосифа Сталина», доказывавший мое алиби: шиться к Нюрке «третьего дня» я никак не мог. Парни тотчас отпустили меня, порекомендовав не очень-то расхаживать по улицам, невзирая на круглосуточный полярный день.
В Игарке экспедиция провела недели две, готовясь к перелету в предгорья Путораны, суровой заполярной горной страны, мерзлоту которой нам предстояло бурить, измерять и исследовать. Рабочие подбирали буровой и прочий инструмент, начальство листало многотомные отчеты, хранившиеся на станции, мне поручили собрать аптечку с помощью местных докторов. Можно было бы и не упоминать об этом, если бы в перечень медикаментов не входил пузырек с диметилфталатом, ценнейшим антикомариным средством. В те годы это был не просто сверхдефицит, но дефицит, так сказать, со знаком качества. Диметилфталат являлся препаратом секретным, говорили, будто его создатели получили по закрытой линии Сталинскую премию. Нам выдали всего двести граммов этого снадобья, и пользовались мы им трепетно. Едва-едва касались пальцами горлышка пузырька и, словно модница с флакончиком французских духов, слегка проводили по наиболее нежным и уязвимым участкам тела. Например, по горлу, запястьям, все остальное было укрыто одеждами, а лицо — накомарником. Вскоре выяснилось, что «намордник» ничуть не спасает.