Жить для возвращения
Шрифт:
Как она это делала, я видел, но как ей УДАВАЛОСЬ это делать — не в силах осознать до сих пор. Добро бы у нее продолжали обучаться великовозрастные, вроде меня, так ведь нет: к ней приводили шестилетних малышей, и она давала им первые уроки! Ни за что не поверил бы в такое, но я видел все это собственными глазами, не говоря уже о том, что сам играл на концертном «Бехштейне» в монастырской келье и два-три раза в неделю слушал доносившиеся с кровати негромкие замечания учительницы. С малышами это выглядело приблизительно так:
— Детка, сядь ровнее, нет, еще ровнее. Правую руку положи на клавиши. Ах, да, ты не знаешь, где у тебя правая рука? Так вот, она — ближе к окну. Хорошо, другая твоя рука — левая. Найди в самой середине белую клавишу между двумя черными, это нота ре. Слева от нее нота до. От нее начинается октава, нажимай по очереди все клавиши, идущие направо от до. Запоминай: до, ре, ми, фа, соль, ля, си и снова до. Умница, сейчас мы вместе займемся черными клавишами, а то им обидно, что мы не обращаем на них внимания.
Так она готовила ребятишек к поступлению в музыкальную школу, а тех, что постарше, — доводила до училищ и консерватории. Почти не видя инструмента, с трудом различая контуры фигуры ученика, держа в памяти и мелодию, и замысел композитора, она продолжала жить музыкой и жила-то, вероятно, только благодаря ей.
Чтобы подбодрить меня, «прихожане» притаскивали в больницу книги о величии человеческого духа. Была даже попытка почитать мне вслух «Повесть о настоящем человеке», о безногом летчике Маресьеве, но тут содержался прямой намек на ожидавшую меня ампутацию конечностей, и Наташа пресекла инициативу доброхотов. А мне, как никто, помогала Александра Мартиновна, я все время был мыслями в ее комнате с роялем, а в ушах звучали любимые мелодии. Она великолепно умела подбирать репертуар для каждого ученика. Зная, например, мою склонность к стремительному темпу, находила соответствующие фортепианные произведения. Такие, как виртуозный этюд Пахульского или пьесу Альбениса «Кордова», куда менее известную, чем его «Гранада». Для выпускного вечера в стасовской школе мы выбрали фантазию-экспромт Шопена, фантазию Моцарта, один из прелюдов Рахманинова, вальс Чайковского и сонату Бетховена номер четырнадцать, «Лунную». Ту самую, из страховского рассказа, который, к несчастью, услышала одновременно со мною в своей келье и Александра Мартиновна. Года два после этого она боялась обращаться ко мне, а я в те же годы не находил в себе решимости встретиться с нею. Когда я впервые навестил ее, она сказала, что никогда прежде до той передачи не испытывала такого отчаяния. Парализованная, почти полностью ослепшая, не в силах держать в пальцах ни перо, ни телефонную трубку, она не могла связаться с моими домашними, чтобы узнать, что со мной.
Итак, я учился игре на фортепиано, посещая, естественно, и обычную школу. Весной 41-го года, по окончании учебы во втором классе, меня стали готовить к операции гланд. Нашли доктора, который совершал это на дому. Хорошего доктора, можно сказать выдающегося, кремлевского, Александра Исидоровича Фельдмана. Он лечил Ермолову, Обухову, заглядывал в горло Шаляпину и многим членам Политбюро, а теперь подошла и моя очередь. Воскресным июньским утром папа повез меня на операцию. Дверь открыл сам профессор и глянул на нас с явным удивлением, хотя мы явились в точно назначенный срок. Оказалось, что он уже собирается на фронт. Так мы узнали о начале войны.
Сразу после начала Отечественной войны нашу школу эвакуировали под Рязань. Тетя Соня устроилась там нянечкой, чтобы не расставаться со мной. Но очень скоро стало ясно, что немцы вот-вот придут сюда, и ребят начали переправлять на восток. Тетя Соня, однако, решила во что бы то ни стало возвратиться в Москву.
Въезд в Москву был резко ограничен, на дорогах стояли патрули. Все же тетя Соня нашла шофера с полуторкой, и тот взялся доставить нас в столицу, рассчитывая проскочить на военном грузовике, крытом брезентом. Не удалось. Возле Коломны нас высадили, чемоданы и баулы полетели на землю. В самое последнее мгновение тетя Соня нацарапала на пачке «Беломора» наш московский адрес, заклиная шофера завезти туда хотя бы пару чемоданов. Патрульные смилостивились и разрешили водителю закинуть наш скарб обратно. Машина исчезла в темноте.
Десятилетия миновали с той поры, а вся эта сцена стоит у меня перед глазами. Я и тогда, девятилетний мальчишка, понимал, что происходит нечто непоправимое, мы лишаемся всего нашего имущества, оставшись беспомощными, полураздетыми на обочине грязного осеннего шоссе, в ночи без единого огонька, а над головой гудят невидимые самолеты, время от времени гремят выстрелы из зениток. Тетя Соня плакала, я, как мог, держался. Сердобольные люди посоветовали забыть о вещах и пробираться в Москву. По их словам, в пригородных электричках документы обычно не проверяют, особенно в самых ранних, рабочих поездах.
Мы дождались рассвета и как-то неожиданно просто доехали до Москвы, до нашего дома в Арсеньевском переулке, рядом с маминой «Новой зарей». Никаких вещей здесь не оказалось, хотя водитель заверил нас, что поедет прямиком в нашу квартиру. Впрочем, было не до материальных утрат — немцы прорвались к окраинам города, шла массовая эвакуация. Нам с тетей Соней предстояло отправиться на Урал. И вот тут-то, за день или два до отъезда, в нашей квартире появился шофер ТОГО грузовика!
Как же корило себя потом все наше семейство за то, что мы не узнали даже его имени! Он страшно спешил, и не куда-нибудь, а прямо на передовую, в бой. Успел только сказать, что в тот день его завернули на какой-то объект и пришлось ждать случая, чтобы вырваться в город «вещички ваши передать». Тетя Соня и бабушка, заливаясь слезами, стали совать ему деньги, а он засмеялся и сказал, что этого добра ему еще долго не понадобится. Ну, а курево, несколько банок консервов и нетипичный для нашего дома предмет, бутылку водки, взять не отказался. Даже, кажется, пытался смущенно благодарить. И уехал, скорее всего, на смерть — многие ли воины 1941 года дожили по мая 1945-го? Победу, в сущности, встретило совсем другое поколение, другое не по возрасту, а по стажу пребывания на фронте, по дате призыва в армию.
Сам же случай, о котором я вспоминаю, был, несомненно, характерным для той эпохи. Хорошо помню, как вспылила бабушка, когда кто-то из родни, услыхав о происшедшем, саркастически заметил, что нет, мол, ничего удивительного в благородном поступке шофера: на кой черт ему чемоданы, если завтра ему на войну, а торговать имуществом просто-напросто некогда! Сегодня подобное предположение, скорее всего, нашло бы многочисленных сторонников, но тогда мы все, стар и млад, были едины в восприятии доброго поступка, воспоминание о котором всегда жило в нашей семье.
Почти каждую ночь нас бомбили, однако скажу без всякого хвастовства, что лично мне, как и остальной ребятне, не было страшно в условиях большого города и надежных, как все полагали, бомбоубежищ. Иное дело — на ночной дороге или чуть позже в тихоходных эшелонах, шедших на восток в эвакуацию, — там бывало по-настоящему жутко. Германские танки были очень близко, едва ли не в Химках — так, во всяком случае, передавали друг другу встревоженные, готовые поддаться панике горожане, и паника такая возникла через сутки после нашего с тетей Соней отъезда, 16 октября.
Уже по окончании войны один из маминых братьев, дядя Миша, проходя со мною по Крымскому мосту, обмолвился:
— Наш трест «Мосгорсвет» вместе с саперами занимался осенью 1941 года подготовкой взрыва всех мостов через Москву-реку. Видишь эти аккуратные вмятины в асфальте? В эти ямки мы закладывали взрывчатку, все ячейки были соединены общим кабелем, и войди только немец в черту города, все взлетело бы на воздух.
Два года эвакуации мы провели в селе Большая Соснова недалеко от тогдашнего Молотова, ставшего впоследствии опять Пермью. Там я учился в третьем и четвертом классах. Жили, как все: полуголодный быт, постоянные поиски продуктов, выменивание столичных промтоваров на кринку молока и мерку (небольшое ведерко) картошки. Недобрые взгляды местных («от немца бежали, трусы несчастные, нахлебники, нам и без вас живется скудно») — и нередкие проявления доброты, даже щедрости, особенно к детям.
Помню первую в жизни кражу: стащил коробок спичек на школьном новогоднем вечере. Я прекрасно понимал, какая это ценность, потому-то, надо думать, и украл. Очевидно, всякое постыдное — вместе с тем и смешное: я запрятал коробок в чулок, и при каждом моем движении спички чудовищно громыхали! И вот что было удивительно: когда я доковылял до дома и, ежась от ожидания взбучки, протянул добычу, тетя Соня, всю жизнь учившая меня быть честным, правдивым (добрым, храбрым, справедливым и пр.), даже не пожурила меня за воровство. Верно, жизнь допекла.