Жить для возвращения
Шрифт:
Как-то в одной из телепередач популярного цикла «Что? Где? Когда?» прозвучал вопрос, связанный с подвигами Геракла. Поскольку за очистку авгиевых конюшен Гераклу было заранее обещано заплатить «натурой» — скотом, то участники передачи решили, что совершенное Гераклом никак не вправе входить в понятие «подвиг» — за него не берут ни денег, ни «натурой»! Как меня порадовал их ответ! Действительно, у эллинов по отношению к величайшему герою Древней Греции употреблялось слово Dodekathlos, что означало деяние, служение, но никак не подвиг.
Что же получается? Как быть с подвигами на войне? Ведь там люди получают вознаграждение, сугубо материальное, за все, что делают, за храбрость и трусость, за безмятежное пребывание во втором эшелоне и нескончаемые обстрелы-бомбёжки, атаки и контратаки. К этому прибавляется еще своеобразное трудовое соглашение под кратким словом «присяга», обязывающее воина к соблюдению верности долгу, в каких бы жутких обстоятельствах он ни оказался. Хорошо, а та же Арктика-Антарктика, уникальный природный полигон, где и без всякой войны-стрельбы испокон века отрабатываются лучшие качества личности: мужество, выдержка, самоотверженность, самопожертвование?
Два последних слова в конце концов подвели меня к формулировке (в самом первом приближении) подвига как сложного нравственного понятия. Подвиг, решил я, должен быть непременно связан со смертельным риском во имя других — вот два необходимейших и, быть может, совершенно не достаточных условия для того, чтобы называть этим емким словом поступок храброго и рискового человека. Альпинист храбр, но он лезет в гору в первую очередь ради себя самого. Милиционер и пожарный действуют в опасных ситуациях по служебному долгу. Не умеющая плавать мать бросается в воду за собственным ребёнком — это не «подвиг матери», но если за чужим — бесспорный Подвиг Женщины. Словом: если у человека есть возможность постоять в сторонке, либо добровольно ринуться в смертельный огонь во имя чьей-то чужой жизни, и он бросается «на амбразуру», чаще всего с голыми руками, не успев принять мер личной безопасности, — он совершает героический поступок, имеющий право называться подвигом.
По всему по этому я резко возражаю, когда в приложении ко мне звучит слово «подвиг», — ничего подобного я никогда не совершал. Ничем не смог помочь другому, Толе Афанасьеву, когда мы с ним замерзали на баренцевоморском льду. Я спасал исключительно себя самого, и здесь никакие слова о подвиге, мужестве и верности долгу не уместны.
Попутно мне пришла в голову мысль, вряд ли такая уж умная, однако любопытная: а ведь это хорошо, когда у тебя нет выбора, тем более в таких серьезных делах, как жизнь и смерть, например. Не нужно ломать голову, опасаться сделать промах, совершить «не то», бояться, что в следующее мгновение придется кусать локти! В этом отношении, по-моему, должны максимально уверенно чувствовать себя спасатели всех видов, будь то в горах или на море, в тундре или в пустыне. Они прекрасно понимают, что просто не могут не идти (не плыть, не лететь, не ползти) на помощь к погибающим, обычно не знакомым им людям. При этом отчетливо осознают, что в конце пути их с большой вероятностью ждет собственная гибель, а уж об орденах и славе в такие моменты вряд ли вспомнит даже самый памятливый из них!
Страшно, когда необходимо делать нравственный выбор относительно себя, стократ страшнее — когда во имя других. Помню, как потряс меня рассказ старого арктического капитана Юрия Константиновича Хлебникова, командовавшего во время войны ледоколом «Микоян». Они шли Баренцевым морем, и внезапно за кормой прозвучал сильный взрыв. Корабль содрогнулся, двое матросов, стоящих у фальшборта, оказались в ледяной воде, далеко внизу. Народ заметался по палубе, за борт полетели спасательные круги, а капитан отдал приказ… Как вы думаете, какой? «Стоп машина»? — Нет. «Полный вперед!»
— У меня в распоряжении были секунды, — продолжал рассказ капитан, словно не замечая мое возмущенное недоумение. — Взрыв мог означать одно из двух: либо мы зацепили поставленную немцами, а то и нашими североморцами, плавучую мину, либо по нам пальнула германская подлодка. У меня были инструкции: любой ценой уклоняться от встречи с лодкой, уходить от нее на всех парах. Я выбрал худший вариант, с лодкой. Значит, не имею права стопорить ход и вылавливать из воды двух несчастных матросиков. Их выловлю — сто с лишним остальных загублю, если лодка даст торпедный залп по неподвижному судну. Бросил их в Ледовитом океане на лютую смерть. Хорошо еще, что наверняка быструю, — в северных морях даже летом человек может выдержать в воде то ли четыре, то ли семь минут. Забыл точно, мне один океанолог потом называл цифру, говорит, чуть ли не экспериментальным путем полученную…
Я не решился спросить Юрия Константиновича, не снится ли ему тот эпизод, — даже мне, спустя тридцать с лишним лет после тех событий, было жутко. В точности так же, как при прочтении воспоминаний космонавта Леонова о его первом в истории выходе в открытый Космос. Если бы по каким-то причинам он не сумел возвратиться в чрево своего корабля, его командир Павел Иванович Беляев, обязан был «отстрелить» товарища, оставить его умирать на высоте нескольких сот километров над Землей… Невозможно, физически больно пытаться представить себе меру страданий оставшегося в корабле космонавта!
Честолюбие и тщеславие — эти понятия, обычно неправомерно упоминаемые одновременно, в давным-давно сформировавшемся тандеме — нередко движущие мотивы и подвига, и подлости, и благородства, и предательства. Возможно ли хотя бы одно по-настоящему крупное свершение, типа достижения полюсов Земли, без честолюбия? Без этого вполне естественного чувства, либо самоощущения, это уж как угодно, присущего всякому нормальному человеку? — Вряд ли. Не отважится человек, начисто лишённый честолюбия, на дела необычные, чреватые опасностями, порой — опасностями смертельными. При этом побудительные мотивы у честолюбца могут быть разными.
Можно думать в первую голову о своей стране, о своем народе, о чести национального флага, о тех далеко выходящих за рамки личных интересов последствиях, к каким приведет твое выдающееся достижение. Не зазорно мечтать о грядущей славе победителя, и тут уж совершенно безразлично, достигнешь ли ты полюса, выиграешь ли состязание спортивное либо музыкальное, откроешь ли неизвестный науке закон. Есть и еще один, очень, по-моему, симпатичный вид честолюбия, который обессмертили задолго до Пушкина, но он выразил это исключительно красиво и точно: «Желаю славы я, чтоб именем моим твой слух был поражен всечасно…»
Однако как не перешагнуть ту зыбкую грань, что отделяет обычное, здоровое честолюбие от высокомерного эгоистического тщеславия? Далеко не всякий способен трезво оценить себя, совокупность своих качеств, достоинств и недостатков, даже пороков, откровенно признаться самому себе в том, что страдает самоуверенностью, тщетными притязаниями на громкую славу. Только незаурядный, можно смело сказать — выдающийся человек позволяет себе в нелегкую жизненную минуту занести в дневник слова о том, что, быть может, слава «занозой притаилась в глубине души». Эти слова принадлежат Фритьофу Нансену, великому норвежцу, прославившему свою страну.
Но ему же принадлежит и такое признание: «Да где же непреходящая ценность в моих делах? В решении проблем, которые скоро забудутся, в политических вопросах, которые будут отброшены без сожаления, в этом бессмысленном стремлении не прожить жизнь впустую, а оставить в ней след, ничего не значащее громкое имя?» Это все он, Фритьоф Нансен, человек, о котором его соотечественник, океанолог Харальд Свердруп сказал: «Он был велик как полярный исследователь, более велик как ученый и еще более велик как человек».