Жить воспрещается
Шрифт:
Что еще будет?
«Смеющаяся смерть» выхватил из кучи молотков один и, будто взвешивая его, подбросил в воздух. Оглянувшись, он увидел: на крыльцо комендатуры вышел гауптштурмфюрер Готлиб. Штумпе улыбнулся и подошел к шеренге мальчиков. Они едва стояли на ногах, шатались от усталости. Схватив за ворот одного из шеренги, «Смеющаяся смерть» усадил его на землю и сапогами зажал худенькое тело так, что запрокинутая голова мальчика оказалась между колен эсэсовца.
Прежде чем кто-либо успел опомниться, Штумпе с силой ударил мальчика молотком в переносицу. Высоко подняв молоток, захохотал, потом оборвав смех, выволок из шеренги еще одного мальчика…
На плацу уже лежало несколько трупов. Один из мальчиков еще был жив. Пальцы его судорожно сгребали побуревшие от крови опилки…
«Смеющаяся смерть» вытягивал новую жертву. С белым, будто залитым мелом, лицом делал последние шаги по земле маленький смертник и, только чувствуя приближение молотка, закрывал глаза…
Один из мальчиков попросил расстрелять его. Хохотом ответил «Смеющаяся смерть» и тут же обрушил на голову мальчика молоток.
Другой из обреченных пошел навстречу убийце. Горящий взгляд мальчика отрезвил эсэсовца. От неожиданности он сделал шаг назад. А мальчик вскинул голову и, чуть заикаясь, произнес: «Я не боюсь тебя, фашист! Мы и Кронштадта! Мы…»
Падал мальчик прямо на Штумпе, и тот снова подался назад.
Над плацем поднялся ропот. Эсэсовцы взяли автоматы наизготовку.
Последний из дюжины смертников негромко выкрикнул что-то по-польски. Внятно прозвучало слово «Кронштадт».
Покончив с ним, Штумпе вытер рукавом пот со лба, бросил молоток и дал волю своему сатанинскому смеху…
Вдруг он оборвал его, и тогда все услышали слабый голос мальчика, который стоял возле катка. Не отрывая глаз от мертвых товарищей он сказал:
— Им теперь хорошо! Ведь они больше не будут жить!
* * *
Этот рассказ впервые был опубликован в марте 1968 года. Год спустя, в № 2 (99) Информационного бюллетеня Международного Освенцимского комитета (февраль 1969 г., Варшава), появилось сообщение о том, что в результате кампании Союза лиц, преследовавшихся при нацизме (ФФН), в конце 1968 года арестован… «один из самых жестоких палачей Треблинки, известный тем, что ударами молотка убил 15 детей в возрасте от 8 до 13 лет, поскольку работа им была не но силам».
У этого изверга, сменившего фамилию и проживавшего в Верхней Саксонии (ФРГ), «двое маленьких детей и… в своем поселке он считался образцовым гражданином».
Наказан ли этот палач Боннской Фемидой, до сих пор — неизвестно.
РЕПОРТАЖ У КРАЯ МОГИЛЫ
Умирая — не лгут
Прошу записать то, что я расскажу. Не ищите для меня слов утешения. Арон Горовец хорошо знает приметы смерти. Не подумайте, что это просто. Своя смерть никогда не станет привычной, Я встречал ее со страхом — боялся, как все это перенесу… Ведь даже в последнюю минуту продолжаешь жить заботой о себе.
Я никак не могу начать то, ради чего попросил вас к своей койке. Не удивляйтесь. Я недаром Горовец-труженик. В нашем роду все делалось основательно.
Так слушайте же и, ради бога, записывайте… Из гетто нас привели к широкой свежевырытой канаве и сказали раздеваться. С какой-то яростью я срывал с себя одежду. Скажите, куда торопился? Трясло как в лихорадке. Еще тяготили руки — непомерно длинные, с черными дужками под ногтями, они стали ненужными, лишними… Сначала я прикрывал ими стыд. Но рядом были такие же нагие люди, и я опустил руки. Ни карманов, ни пуговиц, ничего нет, к чему в другое время так и тянутся пальцы. Глаза остановились на немытом теле в разводах грязи. Как будто это что-нибудь значило. Не хотелось видеть того, что творилось рядом. Теплилась надежда? Может быть…
Но когда я осторожно, будто в холодную реку, стал опускаться в канаву, и мои ступни ощутили вздрагивание теплых тел, распластанных на дне, я понял — это конец. Я представил себе, как это будет. У меня тоже, наверно вырвется глухой стон. Потянет куда-то в сторону. Обмякший, я свалюсь на другие трупы. Вдохну пропитанный застывшим ужасом и пороховой гарью воздух. Вытянусь и уже не почувствую, как нас будут зарывать и земля будет шептать мне что-то свое, земное…
Мы были в последней партии. Нас не уложили на трупы, а поставили к стенке канавы, и ее шероховатый срез притянул мои плечи, как магнит. Я уже слышал лязг заряжаемых винтовок. Спину царапало что-то острое. «Наверное, обрубленный корень», — подумал я. Странно, что я еще мог об этом думать.
Мысли стали наплывать одна на другую. Они возвращали меня в лагерь (он был совсем близко, за лесом), затем переносили в далекое детство. Как щепку в бушующем море, швыряли они меня к пронизанному туманной изморозью утру, когда транспорт уперся в ворота лагеря. И все это в страшной гонке то приближалось и вырастало как в сильном бинокле, то становилось едва различимым…
Ржавым облаком поплыла на меня всклокоченная огненно-рыжая борода отца и закрыла полнеба. Еще увидел заплывший кровью отцовский глаз такой напряженный что казался камнем в туго натянутой рогатке. Эсэсовец оторвал отца от рук матери и увел из колонны.
Почему — не могу объяснить, но я увидел затянутый зеленой ряской пруд и еще… миску с дымящимся борщом. Отсвечивая зелено-желтым лаком узоров, деревянные ложки облепили миску…
И все это — в последний миг перед расстрелом…
Впрочем, может быть, многое только сейчас пришло мне в голову, но ведь и сейчас я умираю… Я знаю это, товарищ военврач…
А тогда — я хорошо помню, как тогда вошла в меня пуля. Толчок, короткий ожог, острая боль — а потом стало легко. Упав, я раскинул руки, и еще почувствовал удар по пальцам.
Очнулся я под шмелиное жужжание польской речи. Из могилы вытянули меня полуживого…
* * *
Так началась моя Одиссея. Кончилась она тем, что с еще незалеченными ранами я был схвачен при облаве и попал в концлагерь. Но теперь на моих зубах навязла оскомина смерти, и жизнь приобрела другой вкус. Стал я присматриваться к людям. (Может быть, здесь стоит сказать, что в семье Горовцев только я стал интеллигентом и даже выписывал газету, а чтобы пользоваться библиотекой помещицы Валюнайтине, раз в неделю занимался с ее сыном). Но вернемся к людям.
Жизнь в этой бойне, постоянном голоде, грязи, соседстве со смертью наложила на многих свою мертвящую печать. Огрубели они. Кое-кто заморил в себе совесть и стал привыкать к подлости. Я потянулся к тем, кто еще сохранял какое-то мужество…
Я знал немецкий и совсем неплохо русский. Это помогло связаться с хорошими людьми, которых сами же фашисты выделили красными треугольниками — «винкелями». Главное — удавалось через них получать кое-какие продукты и новости. Каждый успех наших на фронте не только прибавлял сил, но и приближал к нам тех, кто уже уставал верить.