Житие маррана
Шрифт:
— Читать запрещено, — повторяет негр, — но можно чего-нибудь попросить. — В его тоне впервые слышится уважение.
Франсиско недоуменно поднимает брови.
— Одеяло, там, еды какой, стул, — негр разводит руками.
Франсиско доедает похлебку. Надо же, миска пуста, а слуги все не уходят. Видно, что-то их сильно удивило.
— Как тебя зовут? — спрашивает он у того, что стоит ближе.
— Пабло.
— А тебя?
— Симон.
— Пабло и Симон, — говорит заключенный, не слишком-то веря в успех своей затеи, — есть у меня одна просьба.
— Ну, давайте.
— Мне нужно поговорить с тюремным смотрителем.
— Это запросто. — Слуги загадочно улыбаются.
Франсиско провожает их глазами: Пабло и Симон поспешно удаляются, не забыв, однако, задвинуть засов и повернуть в замке ключ.
Как ни странно, смотритель не заставляет себя ждать и является в тот же вечер. За спиной у него топчется вооруженный негр.
— В чем дело?
Франсиско колеблется, не зная, стоит ли вообще начинать. Много недель просидел он, всеми забытый, в вязкой тишине подземелья и за это время успел повторить в уме несколько книг Библии, а также труды мудрецов и ученых — в той последовательности, в какой их преподавали в университете. Смотритель стоит, расставив ноги, и с укором глядит на заключенного. Такая уж у него работа, что приходится ходить по камерам, порядок есть порядок. Впрочем, многочисленные обязанности не помешали ему изрядно раздобреть.
— Мне нужно обратиться к судьям, — наконец произносит Франсиско.
— Мало вам двух заседаний? — удивляется тюремщик.
? ? ?
Невероятное дело: через три дня Франсиско выдают хитон, заковывают в кандалы и ведут в зловещий зал суда, которого так страшатся заключенные. Один из инквизиторов просит секретаря отметить в протоколе, что заседание проводится по просьбе обвиняемого. Затем все трое обращают взгляды на узника. А тот, надеясь растопить лед враждебного непонимания, начинает свою тщательно подготовленную речь. До Давида ему далеко, а инквизиция куда мощнее Голиафа, так что победить он все равно не сможет, но попробует хоть немного просветить судей.
— Я иудей душой и телом, — говорит он с самоубийственной откровенностью, — но поначалу я был им только в душе. Возможно, вы оцените мое решение рассказать все как есть. — Тут Франсиско ненадолго замолкает и собирается с духом, прежде чем продолжить. — Разумеется, честность может привести меня на костер. И, вероятно, приговор уже вынесен. Но душа моя спокойна. Лишь тот, кто многие годы со стыдом и страхом вынужден прятать свою истинную сущность, способен понять, какие муки это причиняет. Поверьте, двойная жизнь не просто бремя, но и кошмар, не отпускающий даже во сне.
— Ложь есть великое зло, — холодно замечает Хуан де Маньоска. — Особенно если ею прикрываются вероотступники.
У Франсиско начинают блестеть глаза, точно от суровых слов инквизитора из них вот-вот хлынут слезы.
— Я лгал, скрывая не вероотступничество, а веру, — отвечает он, не сдержавшись и повысив голос. — Скрывая прошлое нашей семьи, собственную суть. Вел себя так, будто ни моих чувств, ни моих убеждений попросту не существует.
— Да что такое ваши чувства и убеждения по сравнению с истиной!
— С истиной?
Голос узника эхом разносится по залу. Он сжимает губы, чтобы не пуститься в рассуждения, которые для судей не более чем пустой звук. Тяжелый бой, куда тяжелее, чем ему представлялось.
— Чего ради вы просили нас собраться? — вскипает Гайтан. — Мы не услышали ничего нового.
— Я просто хотел, чтобы вы знали: иудейство для меня не блажь, но сознательный выбор. Многие годы я прислушивался к голосу совести и пришел к выводу, что иного пути не существует. — Франсиско делает паузу.
Инквизиторы начинают выказывать нетерпение.
— Чтобы иметь право называть себя иудеем, — продолжает Франсиско как можно спокойнее, — нужно пройти болезненное испытание, исполнив Завет между Господом и Авраамом. Достопочтенные судьи, помните ли вы, о чем говорится в семнадцатой главе Бытия? — Франсиско закрывает глаза и цитирует по памяти: — «И сказал Бог Аврааму: ты же соблюди Завет Мой, ты и потомки твои после тебя в роды их. Сей есть Завет Мой, который вы должны соблюдать между Мною и между вами и между потомками твоими после тебя: да будет у вас обрезан весь мужеский пол; обрезывайте крайнюю плоть вашу: и сие будет знамением Завета между Мною и вами». — Он открывает глаза. — Прошу вас, не думайте, будто я из безответственности или из пустого каприза оставил то, во что не смог уверовать, как ни старался, и нашел себе забаву поинтереснее. Клянусь, что, прежде чем решиться на столь рискованный шаг, я прошел через горнило сомнений, презрел опасности и пожертвовал многими благами, но прислушался к голосу Творца, звучавшему в глубине сердца. Мне пришлось рассечь собственную плоть сначала ланцетом, а потом и ножницами. Вера моих пращуров не менее сурова, чем вера во Христа, она тоже требует постов и самоотречения. Но я чувствую, что через нее приближаюсь к Вечному и обретаю достоинство. Этой тайной я решил поделиться с единственным человеком: с моей сестрой Исабель, нежной и ранимой, как наша бедная матушка, ибо понадеялся, что она сумеет влиться в древний род, восходящий к великим библейским временам. Однако голос страха в душе сестры пересилил голос разума, она не смогла понять, что, лишь исполнив древние заповеди Всевышнего, мы пребываем с ним в мире. — Франсиско замолкает, в упор глядя на судей. — Вот и все, что я хотел вам сказать.
Заключенный устало опускает голову.
Антонио Кастро дель Кастильо сидит, сцепив пальцы, чтобы удержаться и не всплеснуть руками. Желудок болезненно сжимается. Как этот врач защищает свои ложные убеждения, просто оторопь берет! Судья косится на Гайтана, но тот по-прежнему невозмутим, непроницаем. Всего несколько дней назад старший соратник внушал ему, что настоящий инквизитор должен жалеть лишь о чрезмерной мягкости и никогда — о чрезмерной суровости. Дель Кастильо украдкой потирает живот и читает про себя «Аве Мария».
Заседание окончено.
Ведя Франсиско в камеру, смотритель замечает, что цепь мешает заключенному переставлять ноги, и неожиданно для самого себя решает помочь. Негры изумленно таращат глаза: коротышка-тюремщик вдруг нагибается, подбирает цепь и несет ее, точно шлейф. Никогда, никогда не делал он ничего подобного! Франсиско тоже удивлен, но молчит. Так и идут они по сырым, мрачным коридорам, освещенным кроваво-красным светом факела. Смотритель украдкой поглядывает на узника и совершает неслыханное нарушение: заговаривает с подсудимым.
— Я слышал часть ваших заявлений и, знаете, не могу поверить, — даже в темноте заметно, что тюремщик побледнел.
— Чему же именно?
Смотритель, точно ребенок, потрясенный только что услышанной небылицей, спрашивает:
— Неужели вы своими руками обрезали себе крайнюю плоть?
— Именно так.
Тюремщик присвистывает, недоверчиво и испуганно одновременно.
— До чего же все-таки вы, евреи, кровожадный народ!
Франсиско поднимает руки, истертые кандалами, и подносит их чуть ли не к самому носу смотрителя, но тот ничего не замечает, только качает головой и приговаривает:
— Нет, ну до чего же кровожадный!
121
Подвергшись подобной атаке, инквизиторы приходят к выводу, что Мальдонадо да Сильва — субъект хитрый, дерзкий и до крайности упрямый, наделенный дьявольским умом и владеющий искусством коварной логики. Он не только кичится своими преступлениями против веры, но и судей пытается убедить, а точнее, сбить с пути.
Давить его нещадно, как последнюю козявку, заявляет Гайтан, и судьи послушно кивают. Не потому, что он сменил веру, точно рубашку, а потому, что изрыгает мерзости. И начал делать это давно, развязал войну против святого креста еще в Чили, а то и раньше. Франсиско не знает, что инквизиторы уже допросили негритянку Марию Мартинес. Греховодница, обвиненная в колдовстве, приносит немалую пользу: рассказывая арестантам свою мерзкую историю, она тянет их за язык, а потом вываливает судьям все, что услышала. Откровения, прозвучавшие из уст Мальдонадо да Сильвы в ту первую ночь, уже внесены в дело о его ужасающих преступлениях.