ЖИВОЙ МЕЧ, или Этюд о Счастье.
Шрифт:
Возможно, если бы Добиньи прочитал это письмо, он вполне мог бы заключить по странным пассажам эпистолы (оказывается, для того чтобы стать «великим», ему надо было вырвать у своего друга сердце и съесть!), что на «республиканской почве» у друга Антуана наблюдается явное помешательство (как у принца Гамлета – на «датской»), но этого не произошло, – написав последнюю фразу письма: «Боже! Неужели Бруту суждено томиться забытому, вдали от Рима! Однако судьба моя решена: если Брут не убивает других, он убьет самого себя!» [72] – Сен-Жюст спрятал неотправленное письмо в ящик и продолжил метаться взад-вперед по комнате, изредка поглядывая на лежащие на столе кинжал и пистолеты.
72
[72] Согласно решению Брута, принятому им накануне мартовских ид, в случае неудачи с убийством Цезаря заговорщики должны были направить кинжалы, предназначенные диктатору, против самих себя.
К счастью, блеранкурскому Бруту не пришлось убивать ни себя, ни других, – всего через три недели королевская власть рухнула.
Восстание в Париже застало Сен-Жюста в самый разгар работы над вторым большим «социально-политическим» трактатом с длинным претенциозным названием «О Природе, о Гражданском состоянии, о Гражданской общине, или Правила независимости управления», в котором он хотел изложить свою собственную теорию естественного состояния человека и общества. Он работал над ним сквозь силу и с большим напряжением, но сочинение так и осталось незавершенным, – Антуан начинал его еще в надежде на конституционную монархию, но республиканские симпатии постепенно взяли свое. А потом грянуло 10 августа, некоторое время Сен-Жюст писал по инерции, была написана половина трактата, но к моменту выборов в Конвент, когда окончательно стало ясно, что с монархией покончено, перо выпало из рук автора.
…Тревога Сен-Жюста оказалась напрасной. Через две недели после 10 августа ему наконец исполнились положенные по закону для избрания в национальное правительство 25 лет, а еще через две недели он был избран в Конвент [73] .
…В эту ночь ему в последний раз приснился Брут. Переживший весь день в страшном волнении, – еще бы! – несколько месяцев черной меланхолии, которые Сен-Жюсту никогда не хотелось бы испытать вторично даже под угрозой самого страшного наказания, сменившиеся затем лихорадочной выборной горячкой, доведшей его в последние сутки буквально до судорог, – ведь речь шла о жизни и смерти! – вдруг закончились торжественными приветствиями собрания выборщиков, громогласно рукоплескавшими ему, когда председатель собрания заявил о том, что он, самый молодой кандидат кантона, избран в Национальный конвент! – Антуан, радостный и усталый, вернулся домой и, не раздеваясь и не задув ночной свечи, бросился в постель. Опустошенный разум не хотел ни о чем думать – сознание отключилось. А потом включилось так же внезапно: Сен-Жюст почувствовал, что у его кровати кто-то стоит.
73
[73] В Конвент Сен-Жюст, «блистательный и ужасный», был избран, вопреки позднейшим утверждениям, исключительно за собственные заслуги и без всякой помощи Робеспьера, с которым он, несмотря на то, что они были членами одной масонской ложи, не был тогда даже знаком.
Сен-Жюст открыл глаза и при свете догорающей свечи встретился взглядом с Брутом. Последний республиканец в запыленной одежде и с непокрытой головой стоял у его ложа и молча и сурово смотрел на него. Смотрел долго, а затем, повернувшись, сделал кому-то там, в темноте, знак подойти. Из мрака шагнул невысокий бородатый воин в греческом панцире с обнаженным мечом. Он не отрываясь смотрел на Брута, и тот так же молча взялся за лезвие меча и наставил его себе на грудь.
Оцепеневший Сен-Жюст не мог вымолвить ни одного слова. Зато он увидел, как зашевелились губы до этого молчавшего Брута, и он заговорил, обращаясь к подошедшему греку. Не было слышно ни звука, но Сен-Жюст, хорошо помнивший Плутарха, знал, что говорит сейчас последний республиканец, знал слово в слово:
«Судьба Брута решилась! Но может ли Брут упрекать Судьбу за жестокость? Нет, я могу упрекать Судьбу только за жестокость к моему отечеству, потому что я сам счастливее своих сегодняшних победителей, – не только я был счастливее их вчера или раньше, но и сегодня я счастливее их: я оставляю о себе славу высокой нравственной доблести и добродетели, каковые моим победителям ни оружием, ни богатством не стяжать, и та истина, что люди порочные и несправедливые, которые погубили справедливых и честных, не должны править государством, никогда не умрет среди простых людей, которые навсегда останутся благодарны нашей памяти… А теперь…» – одним движением Брут рванул на себе тунику, обнажая грудь. Схватив своего спутника за плечи обеими руками, он с каким-то судорожным движением обнял его и прижал к себе, насадив себя на меч, который по-прежнему был направлен ему в грудь, так что окровавленное лезвие вышло у него сзади между лопаток.
В ту же секунду Сен-Жюст проснулся и сел на своей постели, покрытый холодным потом. За окном брезжил рассвет. Все еще не в силах поверить, что это был только сон, он некоторое время дико осматривался по сторонам. В этом момент он окончательно понял, для чего был избран в Конвент. Слово «смерть», то самое слово, которое он вскоре произнесет в первом же разговоре с Робеспьером, когда речь зайдет о судьбе короля, слетело с его уст вместе с коротким смешком. «А почему бы и нет? – подумал он. – Если Конвенту предстоит решать судьбу короля, пусть он вспомнит о судьбе Брута…»
О судьбе Брута… Сен-Жюст вдруг нахмурился, вспомнив, что было потом, после самоубийства великого республиканца. И покачал головой, почти не одобряя его поступка:
«А что было потом, ты знаешь? – внезапно произнес он вслух, словно обращаясь к тому, кто недавно как будто на самом деле присутствовал в его комнате. – Ты ушел в смерть и славу, но победители разделили твое тело: Октавиан отрубил тебе голову и отправил ее на корабле по морю в Рим, чтобы бросить ее к ногам статуи Цезаря; Антоний накрыл безголовое тело императорским плащом и воздал все положенные герою почести, – но плащ и большую часть суммы, отпущенную на твои похороны, украли, зато и голова твоя не доплыла до Рима, – корабль затонул в разразившуюся внезапно (наверное, в честь твоих похорон, бурю!). Твоя судьба привела тебя к этому. А моя… моя только определилась…»
О судьбе Брута Сен-Жюст вспомнил по-настоящему только один раз: в ночь на 10 термидора, когда он, уже приговоренный к смерти, ждал последнего ареста от готовящихся идти на штурм парижской Ратуши войск Конвента.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
МАКСИМИЛИАН ПЕРВЫЙ
Тут глазам их открылось не то тридцать, не то сорок ветряных мельниц, стоявших среди поля, и как скоро увидел их Дон Кихот, то обратился к своему оруженосцу с такими словами:
– Судьба руководит нами как нельзя лучше. Посмотри, друг Санчо Панса: вон там виднеются тридцать, если не больше, чудовищных великанов, – я намерен вступить с ними в бой и перебить их всех до единого, трофеи же, которые нам достанутся, явятся основою нашего благосостояния. Это война справедливая: стереть дурное семя с лица земли – значит верой и правдой послужить богу.
Когда за молодым депутатом закрылась дверь, Робеспьер откинулся назад на своем стуле и глубоко задумался.
Да, это был странный гость. В его искренней восторженной приверженности наступающему Царству добродетельных граждан, в его высокопарной и немного выспренней речи (в которой Робеспьер узнал самого себя), в необычной, не соответствующей всему его холодному поведению внешности, во всем этом было что-то не вполне естественное, но Максимилиану это понравилось. Ведь он и сам старался быть таким (да и был, пожалуй) – человеком одной книги, книги «Общественный договор» Жан-Жака Руссо. Конечно, наивной и немного смешной казалась непоколебимая вера депутата Сен-Жюста в единство всех революционеров, свершивших переворот 10 августа, но что можно было ожидать от юного провинциала, – ведь за его плечами не было, как у Робеспьера, трех с половиной лет борьбы в столице, в самом центре событий, которые привели к совершенно неожиданному результату: все, буквально все лидеры того памятного восемьдесят девятого года, первого года революции, оказались изменниками или, в лучшем случае, отошли на второй план. Кроме, конечно, его, Максимилиана Робеспьера…
А тогда в первые дни Генеральных штатов в мае 1789 года восторженно-восхищенный энтузиазм молодого представителя народа Робеспьера в точности соответствовал нынешнему энтузиазму еще более молодого депутата Сен-Жюста.
Максимилиан никогда не забывал, что в начале было Слово. Слово Господа, сотворившего мир. Слово короля, созвавшего Генеральные штаты. Слово законодателя, персонифицированного в этих самых Штатах, которое не сотворило, но изменило мир. Наконец, и Слово самого Робеспьера, только Слово (не дело!), которое позволило ему стать не просто одним из вождей Революции, но истинным вождем страдающего французского народа.
Естественно, что такое великое начинание, как переустройство Старого мира (об этом тогда не говорили, но все этого хотели), не могло обойтись без Божьего благословения. И 4 мая депутат от провинции Артуа Робеспьер шел вместе с другими представителями всех трех сословий в огромной помпезной процессии по парадным улицам Версаля к церкви св. Людовика, где во время торжественной мессы и должно было прозвучать Слово Божие.
Это было воистину праздничное шествие. Дворянство, шедшее сразу за депутатами общин, блистало невиданной роскошью: расшитыми золотом бархатными камзолами с кружевами, разноцветными шелковыми плащами, драгоценными камнями на эфесах шпаг и на шляпах с развевающимися плюмажами. Под стать ему было и духовенство, так же в парадных блестящих одеждах – в фиолетовых сутанах епископов и кружевных стихарях священников рангом пониже. Но ослепительная роскошь двора, который во главе с королем и королевой замыкал шествие, превосходила всякое воображение, превосходила даже обычную роскошь Версаля.