Жизнь Бенвенуто Челлини, сына маэстро Джованни Челлини, флорентийца, написанная им самим во Флоренции
Шрифт:
Так или иначе, но любопытно рассмотреть несколько примеров, приводимых А.К. Дживелеговым в доказательство своего вывода.
Рассказывая о перебранке с Бандинелли в присутствии герцога Козимо Медичи, Челлини де умалчивает о том, за что его критиковал Бандинелли, и лишь сообщает, будто тот просто выкрикивал одни поносные слова. Свою же критику на скульптуру Бандинелли “Геркулес и Как” приводит полностью. В чем же тут недостоверность, неправдивость Челлини?
Ведь ему важно высказать именно свои мысли об искусстве (в данном случае о работе Бандинелли), а не распространять чужие, к тому же, по мнению Челлини, вздорные. Да и во всей этой колоритной перебранке Бандинелли сильно смахивает на спорщика, действующего по распространенному методу посредственностей “сам съешь!”. Нечего и говорить, что портретная характеристика Бандинелли получилась у Челлини яркой, хоть и злой: человека бездарного, чванливого, пакостника и интригана. Требовалось ли здесь дословное суждение Бандинелли о челлиниевском мастерстве? Никакого уклонения от истины в этом эпизоде, столь красочно рисующем нравы тогдашней художественной среды, усмотреть нельзя. Челлини талантливо правдив. Он схватил главное.
Трудно усмотреть уклонение от истины и в эпизоде присуждения мраморной глыбы для изваяния Нептуна (фонтан на площади Синьории). По конкурсу мрамор получил Бартоломео Амманати, а не Челлини. Челлини приписывает это проискам герцогини Элеоноры, с которой он был не в ладах. Рассказ Челлини об этом случае подвергается сомнению. Собственно даже не самый рассказ, а мотивировка решения в пользу Амманати. Сомнение основывается лишь на письме Леоне Леони (прекрасного золотых дел мастера, соперника и врага Челлини, и редкостного авантюриста даже в столь богатый авантюристами век) к Микеланджело Буонарроти, в котором он весьма пренебрежительно отзывается о модели Нептуна, представленной Челлини, признаваясь, впрочем, что модели Амманати он не видел. Но доказывает ли это, что модель Челлини была хуже или, уж во всяком случае, что Челлини не был вправе считать свою работу удачнее и приписать победу Амманати козням герцогини Элеоноры? Ведь известно, что супруга Козимо Медичи явно недолюбливала Челлини и в пику ему потворствовала его врагам-соперникам. При чем же тут сознательное искажение истины?
Не более убедительным является в этом смысле истолкование и некоторых сценок из жизни Челлини при дворе Франциска I (нелады с фавориткой короля мадам д’Этамп, “дружеская переписка о растрате” с Франциском I, как остроумно называет А.К. Дживелегов не самый щепетильный поступок Челлини с доверенными ему ценностями, вторжение Челлини в прерогативы скульптора Приматиччо и ряд других). Однако все они свидетельствуют не о недостоверности Челлини, но разве что о неуживчивом, трудном его характере и некотором легкомыслии в денежных делах.
Журили автора “Жизни…” за склонность к “гасконадам” и “хлестаковщине”, то есть за неумеренное бахвальство. Желание выставить себя в наивыгоднейшем свете порой якобы настолько заносило его, что он сочинял сам себе славословия и вкладывал их в уста известных, преимущественно высокопоставленных лиц. Утверждали, например, что известный своей суровостью папа Павел III не мог сказать про много и сильно провинившегося Челлини: “Художники, единственные в своем роде, не подчинены законам”.
Сдается все же, что критический скепсис, разумный в иных случаях, тут напрасен. Вот что пишет, между прочим, “бахвалу” сам Микеланджело по поводу увиденного им бронзового бюста Биндо Альтовити, изваянного Челлини: “Мой Бенвенуто, я вас знал столько лет как величайшего золотых дел мастера, который когда-либо был известен; а теперь я буду вас знать как такого же ваятеля”. Выше и авторитетнее похвалы и быть не может. Некоторое бахвальство Челлини — лишь в самом помещении этого отзыва. Но кто и когда против подобного отзыва устоял бы? Что касается сентенции папы Павла III, то, вне всякого сомнения, она была произнесена, быть может, лишь не столь афористичным слогом. Ведь именно так папа и поступил с Челлини. Да и вообще это очень в духе времени, когда исключения из законов были правилом, а служители искусств, люди особенные, взысканные небом, и вовсе освобождались из-под их опеки. Характерен в этом смысле рассказ якобы Леонардо да Винчи о художнике Филиппо Липпи, введенный Маттео Банделло в LVIII новеллу первой части знаменитого его “Новеллино”.
“Много прекрасных картин, — говорит Леонардо, — написал он для Козимо Медичи Великолепного (отца Лоренца Великолепного и основателя могущества дома Медичи. — Н.Т.), который его всегда очень любил.
Но художник был выше всякой меры сластолюбив и большой охотник до женщин… Когда на него находила такая блажь, он или совсем не рисовал, или очень мало. Однажды фра Филиппо писал картину для Козимо Медичи, которую тот собирался преподнести папе Евгению Венецианскому. Великолепный заметил, что художник частенько бросает работу и пропадает у женщин, и он велел привести его домой и запереть в большой комнате, чтобы он попусту не терял времени. Но тот с трудом просидел три дня, а ночью взял ножницы и нарезал на полосы простыни и таким образом вылез из окна, проведя несколько дней в свое удовольствие.
Как-то раз Козимо Великолепный, навещавший его каждый день, не найдя его дома, страшно рассердился и послал его разыскивать, а потом разрешил ему работать как ему вздумается, и тот с рвением исполнял его заказы; Козимо говаривал, что “фра Филиппо и ему подобные — редкостные и высокие таланты, вдохновленные свыше, а не вьючные ослы”.4
И еще из той же новеллы: “Ему (Филиппо Липпи. — Н.Т.) представился случай сойтись с прекрасной молодой флорентийкой по имени Лукреция, дочерью Франческо Бути, от которой у него родился сын, тоже названный Филиппо (впоследствии он стал знаменитым живописцем). Папа Евгений видел много славных творений фра Филиппо и так его любил, ценил и баловал, что даже хотел снять с него сан дьякона, чтобы дать ему возможность жениться на Лукреции. Но фра Филиппо не захотел связывать себя узами брака, слишком любя свободу”.
Замечательно то, что все случившееся с Филиппо Липпи может быть без натяжки примерено к Бенвенуто Челлини: любовь к удовольствиям, отлынивание от, быть может, постылого заказа, бегство с помощью нарезанных на полосы простынь, гнев высокого заказчика, признание им исключительности боговдохновенного гения, прощение и, наконец, лукавый апофеоз полной свободы… даже от уз брака (тут, впрочем, шестидесятилетний Челлини, в отличие от Филиппо Липпи, предпочел узы брака узам монашества. В пятьдесят восемь лет он принял монашество, а через два года был расстрижен и женился). А еще замечательнее то, что вся событийная часть новеллы, рассказанная от лица Леонардо да Винчи, — чистая фикция, если угодно, аллюзия. Смысл ее злободневный, как бы назидание современным Банделло (и Челлини!), властителям и высокородным меценатам: вот-де как надо обращаться с артистами!
Программный смысл новеллы заложен уже в самом ее зачине: “Всегда, во все века и у всех народов пользовались величайшим почетом талантливые и искусные люди, снискавшие себе славу как в знании языков, так и в изучении философии, равно как и во всех других искусствах. Их уважали, любили, ценили, щедро награждали и величайшие властители, и разумно устроенные республики, что нам известно из воспоминаний о них и чему мы каждодневно являемся свидетелями. Это столь ясно, что не требует никаких доказательств”.
Ясности, однако, столь явно не хватало, что Банделло заставляет Леонардо рассказать притчу о фра Филиппо Липпи.
Бенвенуто Челлини обходится без вкрадчивых ссылок “на все века” и “все народы”, без глаголов в меланхолическом прошедшем времени “уважали, любили, ценили, щедро награждали”, а берет быка за рога и выкладывает неприкрашенную правду о своей жизни, “все века” заменяет на “чинквеченто”, “все народы” превращает в “итальянцев”, глаголы переводит в настоящее время. Он хочет полной ясности без всяких недомолвок. Когда дипломатничает, то делает это чаще всего неуклюже (см. его поведение с мадам д’Этамп и герцогиней Элеонорой). Отстаивая свою личность, свое художническое “я”, он говорит о себе так прямо и простодушно, что эти простота и прямодушие могут даже сойти за “гасконаду”, за “хлестаковщину”. Но за всеми его самооценками нет ни желания похвастать, ни пустить пыль в глаза. Он знает себе цену. Он мастер своего дела, властитель творческой своей воли. И он — как справедливо заметил французский писатель Кинэ — “прилагает к князьям живописи и скульптуры те же принципы, которые секретарь синьории (Макьявелли. — Н.Т.) начертал для государей мира сего”. Ему ли, самодержцу в своем искусстве, заниматься “фанфаронством”? Просто он яростно отстаивает свои права. Об этом книга.
В критической литературе о Челлини, кажется, почти нельзя не столкнуться с риторическим вопросом: славе ли книги своей обязан Челлини — золотых дел мастер и ваятель — интересу к его искусству, или интерес к книге обусловлен его славой как ювелира и скульптора? Со времен Гете, издавшего свой перевод книги в 1803 году и написавшего к нему статью, вопрос этот, как правило, решается в пользу книги. Дело доходит даже до курьезного рассуждения: раз многие работы Челлини оказались утраченными, а некоторые из сохранившихся были опознаны благодаря книге, то, стало быть, писательство его оказалось прочнее и потому заслуживает большего признания у потомков.
Думается, что плодотворнее было бы повести разговор о другом. Конечно, книга является неоценимым комментарием к его художественному творчеству. Но не менее интересно — в чем она является продолжением, следствием его исканий в области искусств изобразительных, в чем она их дополняет и уточняет.
Высшая свобода художника, согласно книге Челлини, заключается в неуклонном следовании собственному, наложенному им самим на себя закону, который оправдывает его (художника) оригинальность. Это и есть осознание своей неповторимой индивидуальности. Как прямое его следствие — смещение интереса с конечного результата в сторону замысла, намерения. Отсюда особое внимание к рисунку, наброску, модели, вообще к чему-то незаконченному, к фиксации некой стадии творческого процесса, в котором все поэтапные моменты принципиально равноценны, а в чем-то, может быть, и отчетливее обнажают личностное начало, то есть индивидуальность автора. В специальной искусствоведческой литературе настойчиво высказывалось мнение, что многие предварительные модели Челлини оказывались интереснее, смелее, художественно значительнее его окончательных ювелирных изделий, медалей, скульптур (не исключая “Персея” и портрета Альтовити, о котором писал Микеланджело).