ЖАНРЫ

Жизнь Георгия Иванова. Документальное повествование
Шрифт:

По части кощунств стихотворение «Хорошо, что нет Царя…», пожалуй, даже и уступает иным неврастеническим «песням» недавнего автора поэмы «Христос воскрес» (1918). Во всяком случае, в вопросе о Боге открытой дерзости Георгия Иванова далеко до изощренных ламентаций Андрея Белого, с воздетыми руками — «Где Ты, Бог?» — распевавшего в стихотворении «Я»:

«Бога —Нет!» —– Бога —– Нет!..»

Что ж за этой пустотой? А вот что, тут же, следом:

Новая дорогаВ Назарет —«Бога —Нет!» —Радует меня…

После этого отчего же младшему поэту и не сказать просто: «Хорошо, что Бога нет»?

«Лиловые миры», «ледяные пространства», «буревые стихии» Блока и Андрея Белого не могли не ласкать слуха и воображения Георгия Иванова на его пути к открытию «сияний» «в пропастях ледяного эфира». Отчаянный восторг неприятия мира, нигилистического мятежа он воспринял прямо от них — как всесокрушающую лирическую стихию. Потому и возможно его упоение последней степенью отчаяния, что он верит: за ним уже нечему обнаружиться, кроме… просвета, как у Андрея Белого в «Пепле». Стихотворение «Хорошо, что нет Царя…» играет в «Розах» ту же роль, что апокалиптическое откровение в начале «Пепла»:

Довольно: не жди, не надейся —Рассейся, мой бедный народ!В пространство пади и разбейсяЗа годом мучительный год!……………………………………Туда, — где смертей и болезнейЛихая прошла колея, —Исчезни в пространство, исчезни,Россия, Россия моя!

Лишь прорыдав «в сырое, в пустое раздолье», омыв глаза слезами, поэт обретает пронзительную чистоту зрения, способность улавливать зоревые проблески или скользнувший по тем же пустым раздольям «луч денницы». Георгий Иванов акцентировал и усилил в своей поэтике эту склонность передавать сокровенное и значительное через малое и только малое. Из Роскоши символистских катаклизмов он научился извлекать «каплю жизни, каплю света», как написано в «Розах» («Холодно бродить по свету…»).

Рассуждая еще шире, нужно признать: ивановское «И не надо помогать» — это художественно заостренный, эмоциональный итог всей русской философии «серебряного века», философии экзистенциального дуализма, ярко выраженной, например Львом Шестовым. «Безнадежность, — как будто специально для Георгия Иванова писал он в «Апофеозе беспочвенности», – торжественный и величайший момент в нашей жизни. До сих пор нам помогали — теперь мы предоставлены самим себе».

8 июня 1937 года, выпустив в Берлине книжку избранного «Отплытие на остров Цитеру», куда вошли и «Розы», «предоставленный самому себе» Георгий Иванов обратился с письмом к Петру Бицилли, которого ценил за его «заметку о хореях» – «самое глубокое и верное, что я читал о современной поэзии за много лет».

«Заметка» эта — на самом деле полноценное эссе «Пляска смерти» — напечатана в четвертом номере парижского журнала «Встречи» за 1934 год. В ней сказаны многие важные для Георгия Иванова вещи, не говоря уж о том, что некоторые примеры взяты автором из его стихов.

Не будем сейчас задаваться вопросом, насколько рассуждения о хорее специалиста по средневековой культуре соответствуют положениям современного стиховедения. Главное в том, что они были убедительными для его современника-поэта.

Бицилли утверждает, что русский хорей — это «первометр, из которого развились все остальные». И, одновременно, — «детский размер, размер „Макса и Морица", „Конька-Горбунка"…»

Пушкин, считает Бицилли, использует хорей «в тех редких случаях, когда он перестает ощущать себя „царем" в творчески преображенном им Космосе; когда его гнетет „враждебная власть", вызвавшая его из „ничтожества" <…>. Это ночные, дорожные стихи, отражающие моменты, когда личное сознание дремлет <…> и тем внятнее „темный язык" Все-жизни <…> Или это стихи, являющиеся стилизацией „глуповатой", первобытной, стихийной, „соборной" — народной средневековой по­эзии…» И дальше, как продолжение этих мыслей, Бицилли выводит: «Характерно, что Георгий Иванов, самый чарующий, самый „пронзительный" из новейших русских поэтов, является по преимуществу поэтом хорея».

По вычислениям Джеральда Смита, Георгий Иванов вообще самый «хореический» поэт русской диаспоры. У него единственного в 1920—1930-е годы хорей встречается чаше, чем ямб.

Написанное четырехстопным хореем стихотворение «Хорошо, что нет Царя…» с «ночным» Пушкиным связано через «Зорю бьют… из рук моих / Ветхий Данте выпадает…» — с тем же «зоревым» мотивом и той же схемой рифмовки (МЖМЖ, много реже встречающейся в четырехстопном хорее, чем ЖМЖМ), заставляющей предположить в подтексте Георгия Иванова и «Недоноска» Баратынского, резонирующего и в других его стихах. Наследуемая «семантика метра» — это все-таки реальность. Обращенный к «миллионам лет» «бессмысленной вечности» голос несется у Георгия Иванова из той же — и столь же — неопределимой точки пространства, что и стенание «недоноска»: «Изнывающий тоской, / Я мечусь в полях небесных, / Надо мной и подо мной / Беспредельных — скорби вечность!»

Четырехстопный хорей — наиболее употребительный размер «Роз» — в восьми стихотворениях. Хорей встречается в «Розах» в два раза чаще, чем ямб: четырнадцать случаев против семи (не беру сейчас в расчет трехсложные размеры, но и они попадаются сравнительно редко: единственно «родовой» ивановский амфибрахий — имя поэта «Георгий Иванов» у Гумилева служило наглядным пособием для его студийцев по определению амфибрахия — обнаруживается в десяти стихотворениях).

Еще выразительнее картина в следующем за «Розами» сборнике избранных стихов 1937 года «Отплытие на остров Цитеру». Из новых, то есть написанных после «Роз» стихов, включенных в эту книгу, соотношение хорея к ямбу — восемь к двум.

Самое замечательное здесь то, что «поэтом хорея» Георгий Иванов стал только в эмиграции. До той поры он им совсем не был, и ранние его сборники дают такие соотношения: первая книжка 1912 года — четыре хорея к двенадцати ямбам; «Памятник Славы» 1915 года — пять к девятнадцати; «Вереск» 1916-го — шесть к тридцати девяти; в «Садах» же 1922 года и вообще на четыре хореических стихотворения тридцать шесть ямбических…

Добавим, что и в этих немногочисленных случаях хорей преимущественно используется как средство опрощения стиха, для имитации «русского стиля». «…Во всей восточноевропейской силлаботонике хорей ощутимо противостоит ямбу как метр национальный, народный метру заемному и книжному», — пишет М. Л. Гаспаров.

Конечно, и в «Хорошо, что нет Царя…» можно уловить простонародный отзвук (его почувствовал тот же Иваск). Усиливается он и начальной, характерной для фольклора компози­ционной структурой трехчастного отрицания, смененного мнимым все же, трехчастным утверждением. В практике близких Георгию Иванову поэтов этот прием, кажется, не слишком употребителен. Кроме Мандельштама («Не отвязать неприкрепленной лодки, / Не услыхать в меха обутой тени, / Не побороть в дремучей жизни страха…»), ничего особенно выразительного на ум не приходит. Не злоупотребит им в дальнейшем и сам Георгий Иванов.

Бицилли развивает свою мысль в том направлении, что человеческая речь, все больше отдаляясь «от своей изначальной мусической основы», невольно привносит в плясовую ритмику хорея мотив противоположный радостному переживанию пробуждения к жизни. «Пляска, к которой возвращается поэзия, – пишет Бицилли, — это не та самая пляска, первое пробуждение человека к сознательной жизни в единении с космосом, из которой родилась: это — пляска смерти». И здесь он еще раз подверстывает Георгия Иванова к впечатляющему ряду русских авторов, охваченных мертвящей душу метаморфозой. В новой русской поэзии, по мнению Бицилли, самый яркий пример подобного затухающего ритма представлен в «Светлане» Жуковского. «…Хореическое движение „Светланы", — пишет он,— в сущности — оцепенение, неподвижность, антитеза жизни, – смерть». И тут же добавляет: «Мотив смерти — преобладающий в хореической поэзии Г. Иванова», приводя в качестве «особо-показательного примера» его стихотворение, написанное уже после «Роз», «Жизнь бессмысленную прожил…».

Поделиться с друзьями: