ЖАНРЫ

Жизнь и труды Клаузевица

Снесарев Андрей Евгеньевич

Шрифт:

Пребывание в Кёнигсберге должно было широко отозваться на миросозерцании военного философа. Он следил воочию за разными фазами государственного строительства, имел общение с лучшими офицерами Пруссии, наблюдал Двор, эту кузницу политических вкусов и устремлений. К тому же он много читал за это время. Характер его чтений был скорее общественно-политический, военные темы занимали его только в служебное время. По письму от 15 апреля 1808 г. мы узнаем об его знакомстве с Фихте; читая, вероятно, его «Grundz"uge des gegenw"artigen Zeitalters» [108] [ «Принципы современной эпохи» (нем.)], он почувствовал в себе пробуждение старого тяготения к абстрактному мышлению, но он тут же находит: «Все не более, как чистая абстракция… Не очень жизненно (praktisch) и мало связано с историей и опытным миром». Характерна в этом случае зрелость мысли прусского офицера, который умел разбираться и критически отнестись к таким сложным построениям, как труды Фихте. К последнему, например, приходится отнести следующие строки: «Велико, неописуемо велико это время; его понимают немногие люди; даже для превосходных ученых и мудрецов среди нас оно редко более чем орудие, чтобы надумать какую-либо полную тумана систему» [109] .

108

Клаузевиц не называет заглавие груда. Он пишет лишь: «Was Fichte "uber Bestimmung des Menschengeschlechts und "uber Religion gesagt hat, ist sehr in meinem Geschmacke» [ «To, что Фихте говорит об определении рода человеческого и о религии, очень мне нравится»]. Rogues в труде усматривает (S. 37) «Die Bestimmung des Menschengeschlechts» [ «Назначение человека»] от 1800 г., но правильнее предполагать «Grundz"uge» [вероятно, «Основные черты современной эпохи» (нем.) Прим. ред.], которые также говорят о назначении рода человеческого (лекция 1) и о религиозном характере времени (лекция 16), но свежее по времени и актуальнее по содержанию.

109

Письмо Марии 7 августа 1808 г.

В это же время он углубился в историю Нидерландской революции, и Вильгельм Молчаливый ему живо напомнил Шарнгорста. И, конечно, своим темпераментом, флегматичным и рассудительным, своей прямотой и упорством, наконец, своей ролью защитников национальной независимости против могущественных деспотов, эти два исторических деятеля очень легко сближаются между собой.

В часы досуга, по вечерам Клаузевиц читал «Tristram Shandy» Стерна [110] .

Но все же, нужно еще раз подчеркнуть, основной фон переживаний Клаузевица был нерадостный.

110

Письмо Марии 21 мая 1809 г.

Известно, как сильно возмущал и других реформаторов инертный шаблонный дух времени, как они видели повсюду одну лишь пассивность и слабость [111] . Тем сильнее переживал такие картины Клаузевиц, который из-за внутренних побуждений сам к себе предъявлял огромнейшие требования, готов был последнее положить на алтарь независимости страны и нации и все выше рос в этом чувстве решимости и который всюду видел преграды материи, все вялое, тупое и слабое, словно удары клинка, вколачивалось в его собственное моральное существование. «Жить с человеческим родом, который не уважает самого себя и не способен пожертвовать своим добром и кровью во имя самого священного, это огорчает и подрывает все радости существования» [112] .

111

Французский посланник С.-Марсан (St. Marsan) считал массу инертной, более высокие круги — дружественными французам (Lenz M. Kleine histor. Schriften. S. 340 и след.). Беклен смотрел иначе: «Es liegt im Menschen ein Keim zum Grossen und Niedrigen; es kommt darauf an, welcher geweckt wird; so ist es mit der Nation» [ «В человеке лежит зародыш и великого, и низменного; все зависит от того, какой будет разбужен; также обстоит дело и с нацией» (нем). Прим. ред.] (Aus der Zeit der Not. S. 119 и след.).

112

Schwartz. I. S. 326.

Так повторилась судьба юности. Чем более сознательно Клаузевиц стремился к намеченным идеалам, тем глубже все его существо охватывалось разочарованием [113] . Более и более в нем росли острота и резкость его натуры, болезненное чувство непонятого превосходства, робость, смешанная с горечью и сухостью, открыть пред чужими глазами силу своих переживаний. Его охватила острая нервозность, в нем росла ипохондрия, в несколько недель он постарел на целые года. К этому времени относятся придирчивые его характеристики со стороны Шёна и Фр[идриха] Дельбрюка. Но богаче и выразительнее тот образ Клаузевица, который набрасывает Каролина фон Рохов в своих воспоминаниях [114] из 1809 г.: «Он обладал далеко не выгодной внешностью и имел в себе что-то холодно отталкивающее, что часто доходило до презрительности (Denigranten). Если он говорил мало, то это имело вид, как будто люди и предметы были для него недостаточно хороши для этого. И при этом же в нем жили поэтическая страстность и сентиментальность, которые проявлялись в его полной идеализма любви к превосходнейшему, любвеобильному, образованнейшему, возвышенно настроенному… существу сего мира, его жене, в стихах и в отдельных взрывах речи. Вместе с этим он был переполнен пылким честолюбием и стремился более к древнему самоотречению, чем к неудовлетворимым притязаниям современного типа. Он имел мало, но глубоких и прочных друзей, которые больше на него рассчитывали и больше от него ожидали, чем его ли судьба или обстоятельства, или его неприютная природа позволили ему это сделать».

113

В письме от 28 ноября 1808 г. он говорит об этом красиво и горько: «…je mehr "Uberlegung ich darauf verwende, je gr"osser die Sorgfalt ist, mit der ich in den dunklen Schacht hinein steige, um den funkelnden Edelstein zu graben, um so "armer kehre ich zur"uck» [«…чем больше дум я направляю к этому, тем больше тщательность, с которой я погружаюсь в темную шахту, чтобы закопать там сверкающий бриллиант, и еще более бедным возвращаюсь назад» (чем). Прим. ред.]

114

Von Leben am preussischen Hofe. Aufzeichnungen von Karoline v. Rochow und M. De la Motte-Fouqu'e. Berlin, 1908. S. 38.

Два года преподавания стратегии и тактики

Декабрь 1809 г. В декабре 1809 г. Двор перешел в Берлин. Клаузевиц, при ассистенте капитане Фридрихе фон Дона, помогал Шарнгорсту завершить организацию военного министерства, которое заменило Oberkriegskollegium [Высшую военную коллегию] и начало функционировать уже с 1 марта 1809 г. В июне 1810 г. Шарнгорст, чтобы усыпить бдительность Наполеона, официально оставил управление военными делами, но секретно сохранил за собою эту роль. Клаузевиц оставался его помощником, вступил в то же время в Генеральный штаб и был назначен профессором Общей военной школы [115] . Эта вновь организованная школа была открыта одновременно с новым университетом в Берлине. Клаузевиц, произведенный в майоры, в течение двух лет читал стратегию и тактику. Так как курс читался только зимой и у профессора оставался еще досуг, то одновременно же Клаузевиц принял на себя обязанность преподавать военные науки наследному принцу [116] , будущему Фридриху Вильгельму IV и родному брату будущего Вильгельма I, императора и короля.

115

См. примечание 28.

116

Преподавание кронпринцу брало 3 часа, чтение лекций — 4 (Письмо к Гнейзенау 10 октября 1810 г.). Следы этого преподавания, в качестве набросков, имеются в архиве Клаузевицев, и, кроме того, сохранились черновые наброски Фридриха-Вильгельма; наконец, имеется знаменитое заключительное слово. Прощальное письмо к кронпринцу Ротфельс обещал (в 1920 г.) опубликовать; исполнил ли он обещание, нам неизвестно.

Эти теоретико-педагогические занятия значительно отстранили Клаузевица от его реформаторских работ и, можно сказать, почти прекратили их года на три. Эти годы явились крайне важными в смысле доработки и формулирования некоторых, а может быть, и большинства основных идей военной теории, и с этой стороны года должны быть подчеркнуты. Это был предварительный этап дум и философствования, за которым создавать потом было уже удобнее; лекции очень часто являются тем вынужденным проектом, за которым затем следует добровольная и самодеятельная научная работа. Но Клаузевица, стремящегося к активной практической деятельности, это педагогическое мудрствование, по-видимому, не вполне удовлетворяло. «Подходит время, — писал он Гнейзенау [117] , — когда откроется Берлинская военная школа, и неминуемо произойдет, что я еще раз начну проповедовать, словно гневные боги с дымных облаков, свою абстрактную мудрость и в туманных абрисах с бледным мерцанием излагать ее пред глазами слушателя». Психологически большое теоретическое дело, которое оставит следы в истории, переживалось автором, как приносимая им скучная жертва; вызываемая этим умственная работа чувствовалась им, как помощь в нужде, как забвение для его честолюбия, его больного тяготения к крупному практическому делу. Ротфельс придает этому моменту крупное значение: может быть, благодаря этому Клаузевицу удалось по однородству переживаний впитать в свои труды живой дух своего времени и героизм, «мощное чувство» [118] закрепить, как rocher de bronze (бронзовый утес) теории войны. Но здесь имелось налицо и противоположное воздействие. Клаузевиц, ограничивая эту гордую силу областью духа, умственного созерцания, тем естественно должен был создать представление о каких-то пределах, о необходимости дисциплинирования усилий. Отсюда могло сложиться у него то руководящее правило войны, которое он преподнес принцу: «героические решения на основах разума», — замечательный вывод, мудро совмещающий пыл и холодность, страсть и разумность, риск и ограничение. Но это же он мог непосредственно взять у эпохи, в которой политика и дух, воля и разумение так тесно сближались. «Философия была героической, наука воинственной, отсюда геройство становилось одухотворенным, война — обнаученной», — такой антитезой характеризовали универсальный момент истории [119] .

117

Письмо 24 сентября 1811 г.

118

То «чувство», описанием которого он так красиво и сильно завершил свое «заключительное слово» принцу. Характерно, что Беренхорст, вообще неодобрительно отнесшийся к этой записке, заключение называет «холодной опухолью» (Kalte Geschwulst). Nachlass. II. S. 353 и след.

119

Joel. Antibarbarus. S. 56.

Таким образом, рассматриваемые нами два года в биографическом отношении интересны как вместители его теоретических работ, произведенных в военной школе и для принца. Установить их, как преддверье для труда «О войне», как определенный этап в назревании дум и убеждений военного теоретика, составило бы наиболее плодотворную тему для биографа, но, к сожалению, для этого пока имеется очень мало средств. Например, следов курса его академических лекций до сих пор, по-видимому, еще не удалось установить, а в них, конечно, найдены были бы главные корни для классического труда. Нам остается сказать несколько о «Заключительном слове» принцу, как единственном уцелевшем от сего времени источнике. Правда, он написан уже в 1812 г., на пути в Россию, но для нашего очерка, преследующего, главным образом, нарастание и смену идей, этапы времени, как отражение физических переживаний, не играют столь существенную роль.

Но, рассматривая «Заключительное слово», мы на страницах его находим следы огромного влияния Шарнгорста — как личности и как военного теоретика. Если в годы прохождения академического курса Клаузевиц питал к нему чувства скорее родственные, как к своему отцу, если в дни после Йены он несколько охладел к нему, как к практическому деятелю, то теперь его старый наставник ожил и окреп в его сознании, как великий реформатор, стойкий патриот и крупная моральная фигура; попутно освежены были в его памяти и задним числом оценены и его теоретические взгляды. Все это отразилось на страницах «Заключительного слова».

Нам достаточно в этом смысле указать на коренную мысль, которая проходит через этот труд, а именно: существенным качеством истинного вождя являются методизм и верность теоретическим правилам, оправданным историей; а эта именно идея всегда была основным догматом — теоретическим и практическим — Шарнгорста. Самое понимание военной истории продиктовано последним же: «Не следует останавливаться лишь на общих выводах, еще менее нужно держаться рассуждений историков, но нужно, по возможности, углубляться в детали… Подробное ознакомление с несколькими отдельными эпизодами полезнее, чем общее знакомство со многими кампаниями». Тут же Клаузевиц приводит пример [120] обороны Менина в 1794 г., как «образчик, который никогда не будет превзойден».

120

Этот пример фигурирует в труде Шарнгорста, помещенным в «Milit"arische Denkw"urdigkeiten unserer Zeiten», труд был напечатан отдельно в Ганновере в 1803 г. под заглавием: Die Verteidigung der Stadt Menin und die Selbstbefreiung der Garnison unter dem Generalmajor von Hammerstein; в 1856 г. был переиздан. Ср. Lehmann. Scharnhorst. I. S. 142, и Lignitz (von). Scharnhorst. Berlin, 1905. S. 82.

«Ни один бой, — говорит он дальше, — не убедил меня столь прочно, что на войне до последней минуты нельзя отчаиваться в успехе и что влияние правильных принципов, хотя и не таких непреложных, как это себе представляют, неожиданно сказывается даже при самой бедственной обстановке, когда они, видимо, могли бы утратить уже всякую силу».

«Отец и друг моей души»

Это влияние Шарнгорста заставляет нас раньше анализа «Заключительного слова» остановиться на портрете этого деятеля, набросанном Клаузевицем 7 лет спустя, в апреле 1817 г. Как материал, так и черты облика — все, несомненно, относится к рассматриваемому нами периоду и в смысле эволюции идей принадлежит всецело ему. Два последних года (1811–1813) жизни Шарнгорста не могли и дать Клаузевицу особого материала, который был бы в силах что-либо изменить в созданном им образе своего наставника. Указанный портрет, сопровождаемый биографией [121] Шарнгорста, в первый раз был опубликован в Historisch-politische Zeitschrift. Ranke (Том I, 1832 г.).

121

Она была набросана четыре года спустя после смерти Шарнгорста (1813) для английского журнала, но не была опубликована. Письма к Гнейзенау 18 марта и 28 апреля 1817 г.

«В умственном отношении, — говорит Клаузевиц, — Шарнгорст отличался мыслью чистой, живой и проникновенной, хотя его слово было лишено блеска и даже не было свободным. Независимость его понимания была полная; без критики он не признавал никакого авторитета, но если он отбрасывал таковой, то не для того, чтобы дать простор своему воображению; наоборот, свою мысль он дисциплинировал самым жестоким образом. Революционные войны вызвали к свету много трудов по военному искусству, но Шарнгорст не слушал творцов систем, вроде Бюлова, Матье Дюма, Жомини; у него был лучший наставник, а именно, сама война; Шарнгорст слушал только этого наставника. Он имел редкий талант любить отвлеченное мышление, принципы и в тоже время никогда не насиловал фактов. Он собирал обильные данные, их сопоставлял, как опытный судья в процессе, и позволял выводу, т. е. какому-либо принципу военного дела, создаваться сам собою. Никогда он не считал принцип надежным, раз он не был проверен историческими данными. В нравственном отношении Шарнгорст был превосходный человек… Он был владыка над самим собою, и, хотя в глубине весьма впечатлительный, внешне он оставался флегматиком. Он господствовал над всеми препонами, ибо его воля не была ни насильственна, ни безрассудна, а упорна и разумна и еще потому, что ему была свойственна властная сноровка внушить принятие новых идей, обходясь без революционного аншлага. Наконец, он был прекрасный солдат. Его не всегда признавали таким, потому что он был, как казалось, лишен уверенности, не располагал повелительным голосом, не имел гордого вида ни пешком, ни в седле. Люди обычно судят по тому, что непосредственно поражает их взор, но не нужно придавать излишнего значения внешности, и достаточно посмотреть с внешней стороны на великих полководцев, чтобы убедиться, что большинство из них не располагало физическими выгодами, о которых мы говорили. Но у Менина, Ауэрштедта, Эйлау могли видеть Шарнгорста, лично руководившего частями с огнем и бесстрашием; его спокойствие на полях сражений, благоразумие и смелость доказывали в нем очень крупного вождя».

Поделиться с друзьями: