Жизнь и труды Клаузевица
Шрифт:
Февраль 1812 г. В том же феврале месяце Клаузевиц, еще не зная о решении короля или считая таковое не неизбежным, закончил мемуар, состоящий из трех деклараций (Bekentnisse) [146] ; он ознакомил с мемуаром Гнейзенау и Бойена, которые одобрили и добавили кое-какие замечания. Эти три декларации изданы были в первый раз только в 1869 г. Перцем [147] ; весьма вероятная осмотрительность, по-видимому, удержала Клаузевица и его друзей от личного опубликования.
146
Ротфельс относит эти декларации к 1812 г. Rothfels. S. 151.
147
Pertz — Delbr"uck. Leben… Gneisenau. III. S. 621–676; ср.: Schwartz. I. S. 431–482.
Эти декларации, как конечное развитие идей возрождения Пруссии, стоят в тесной связи с военно-политическими мыслями и работами Клаузевица в 1808–1810 гг., но заслуживают особенного упоминания, как яркий образчик политического темперамента, военных упований и, наконец, художественно-яркого стиля. Этот крупный исторический продукт Клаузевица был его лебединой песней перед тем, как он прусский мундир променял на русский.
Первая декларация является красноречивым призывом к чувству чести, задушенному в Пруссии общими малодушием и небрежностью. Общественное мнение считало партизанов «войны во что бы то ни стало» безумцами, опасными революционерами или просто болтунами и интриганами. Защищая этих «безумцев», Клаузевиц переносит свою ярую атаку на тех, кто при текущем несчастии довольствовался воспоминанием о прошлой славе, довольствовался тем, что не все потеряно и для удержания этих остатков отдавался позорной трусости. Более развращенными автор называет людей высокого положения, куртизанов и высоких чиновников. Эти люди, лишенные характера, погрязшие в пороках и забывшие свой долг (Weichlinge, Lasterhafte und Pflichtvergessene), пассивно ждут спасения от случая или неизвестного будущего, льстят победителю и отравляют общественное мнение. Как девиз, Клаузевиц возглашает: «Я верю, и я заявляю, что народ ничего не должен чтить выше, как достоинство и свободу своего существования, что он должен отстаивать их до последней капли крови, у него нет более высокой обязанности, более повелительного закона; что позор малодушного рабства несмываем, он — яд, который, перейдет в кровь будущих поколений и парализует их силы..; что народ вообще непобедим, раз он благородно борется за свою свободу; даже поражение после кровавого и почетного боя укрепляет его возрождение и служит зерном новой жизни». В заключение первой декларации он в назидание приводит слова Фридриха II: «Конечно, я люблю мир, прелести общества и радости жизни, я так же, как человек общества, желаю быть счастливым, но я не хочу купить этих благ ценою низости и бесчестия».
Вторая декларация содержит в себе картину политической обстановки. Указав на гибельные результаты континентальной системы, автор разбирает результаты союза с Францией. Они вырисовываются печальными при всех случаях, даже один пропуск через территорию Пруссии с 400 тысячами Наполеона в случае войны с Россией истощит страну, а во всяком случае скромная уступка в начале в конце концов приведет Пруссию к полному рабству — тому пример Голландия и Италия. Отсюда вывод, что надо выступить против Франции. Конечно, это будет борьба на смерть, и, конечно, больше шансов на стороне смерти, чем счастливого исхода [148] . Дальнейшее, как в плане 1808–1810 гг.
148
Гнейзенау в заметке, прибавленной к редакции Клаузевица, заявляет, что он противоположного взгляда.
Третья декларация содержит в себе подсчет военных сил Пруссии для 1812 г. Для войны, полагает автор, не будет недостатка ни в людях, ни в материалах. Может быть поставлена на ноги армия в 150 тысяч обученных людей, которая долго могла бы удержаться в восьми крепостях, оставленных Пруссии, и в укрепленных лагерях Кольберга, Пиллау, Нейссе и Глаца или, наоборот, если только русская армия вступит в кампанию, могла бы обнажить крепости и поддержать русских 80 тысячами человек. Относительно денег автор считает, что их нужно не так много. Он ссылается на слова Гибера [149] , что великий народ, хорошо управляемый, доблестный и решительный, найдет в этих своих качествах силу подчинить себе всех соседей и потрясти всю Европу, как ураган гнет нежные тростинки. Разве не видели Францию объявившей себя банкротом и все же главенствующей над своими врагами? И она не была ни доблестной, ни хорошо управляемой. История нашего времени доказывает, что для ведения энергичной войны деньги менее необходимы, чем мужество и самоотвержение. К тому же можно рассчитывать на субсидию Англии.
149
Гибер по своей суровой лояльности, своему характеру, меланхолическому и гордому, по своей страсти к военной жизни и культу национальной чести очень похож на Клаузевица и должен быть любимым писателем последнего. Мысль, приведенная выше, взята из труда Гибера (Guibert) «Discours sur l'ctat actuel, de la politique et de la science militaire en Europe». London, 1772 (С. VII в начале Essai g^enerai de Tactique).
Регулярная армия будет недостаточна, чтобы прогнать чужестранца. Надо будет защищать Пруссию, как защищались Вандея и Испания; нужно создать народное ополчение (Landsturm). Затем в кратких словах Клаузевиц набрасывает организацию, вооружение, условия сбора и тактику ландштурма, как он потом более подробно скажет об этом в своем главном труде… Клаузевиц рассчитывает, что в несколько часов он соберет тысячи людей. Это — не мечта; так было в Вандее, «исторический опыт уже был произведен» [150] . Пруссия может в форме ландштурма получить 500 тысяч человек; «нужно иметь слишком суеверный решпект пред саблями и стрелками, чтобы думать, что эта масса не займет 50 тысяч человек и даже больше».
150
Клаузевиц Вандейскую кампанию знал по труду A. De Beauchamp. Histoire de la Vand'ee et des Chouans, 1806.
«Возражают, что враг будет безжалостен. Но мы ответим на жестокость жестокостью и научим его умеренности. Говорят, что лишь горная и недоступная страна возможна для партизанских действий, но районы Пуату и Анжу, где боролись вандейцы, разве менее недоступны, чем районы Швейдница и Глаца или болотистые леса Пруссии?» Слабее всего, но и более старательно возражает Клаузевиц против опасения, что немцам не хватит духа, подъема против французов [151] . Он упирал на изменчивость настроения, на нужду, плодящую храбрых, наконец, на принуждение правительства, которое обязано быть лучшим даже в случае, если плох народ.
151
Возражали, что опыты Вандеи и Испании нельзя переносить на северо-восточного крестьянина Германии, что базировать народную войну на немецком воодушевлении, которое сам Клаузевиц так критиковал, значит противоречить самому себе и т. д. Sophie Schwerin. Ein Lebensbild von A. v. Romberg. I. S. 303 и след.; Karoline v. Rochow. S. 53; Denkw"urdigkeiten von A. und H. v. Bequclin. Herausg. von Erust, 1892. S. 275.
Надежды на Россию
Просьба о переводе на русскую службу
Все надежды, связанные с этим трудом, рухнули с момента сближения прусского короля с Наполеоном в феврале 1812 г. Событие это в свое время произвело удручающее впечатление на прусские военные круги; около 20 офицеров-патриотов просили короля об отставке [152] . В апреле месяце Клаузевиц подал со своей стороны просьбу, решившись перейти на русскую службу.
В биографии крайне интересно установить, как пережил Клаузевиц этот крупный шаг и какие мысли легли в основу его решения. Каждого из реформаторов рано или поздно поджидала эта участь: оказаться странником в чужой стране. Нужно отметить, что старое блуждание чиновников, обусловленное космополитическими увлечениями и раздробленностью Германии, к концу первого десятилетия уже прекратилось [153] , особенно раньше других почувствовал себя прочно национальным фридриховский офицерский корпус. Но эпоха возрождения с ее созвучием индивидуальных и мировых течений, с подъемом личности, выходящей за границы небольшой страны, с ее жгучими тенденциями покорить Наполеона, как мирового тирана, сорвала с народов это уже установившееся национальное сознание. Люди стали смотреть дальше, переросли колокольню Пруссии и к ее шагам, особенно неудачным, стали относиться, как к ошибкам близорукого. Типичен в этом случае Грольман, пруссак по происхождению, который в числе первых покинул прусские знамена, чтобы в Испании бороться против мирового господства Наполеона [154] . «Какая польза была бы Вашему Величеству, — писал он королю, — если бы Вы насильно удержали меня. Вы уничтожили бы свободного человека, боровшегося для Вашего блага, и получили бы прибитого невольника, который с внутренним гневом смотрел бы на то, что удерживает его от исполнения им священнейших обязанностей».
152
Так устанавливает Lehmann, Knesebeck und Sch"on, Berlin, 1875. S. 57. Вообще, прусское офицерство не первый год реагировало на малодушную прусскую политику. В 1809 г. также был взрыв неудовольствия: Грольман ушел в Испанию, майор Шил (Schill) даже покончил с собою, «чтобы пристыдить Пруссию». Попытка нескладная, по мнению Клаузевица, потерявшего в покойнике «наиболее дорогого из своих братьев», по, во всяком случае, благородная.
153
Вильгельм Гумбольдт еще в 1804 г. с легким сердцем говорил, что позднее он надеется еще жить в Париже, но едва ли как посланник, «wenigstens nicht leicht als preussischer» [ «что едва ли легче, чем быть пруссаком». (нем.) Прим. ред.]
154
Уже в 1802 г. этот непреклонный человек, судя по его письму жене, ясно представлял себе возможность покинуть Пруссию, если он в ней почувствует себя униженным и лишенным свободы.
Клаузевиц примкнул вполне к решению Грольмана: «Разве это дурно и неблагодарно, что Грольман, который нашему государству ничем особенным не обязан [155] , свою силу и военный талант, присущие ему в высокой степени, не хочет отдать на покой, но желает лучше применить их на благо немецкого отечества?» Мы видим, что главный центр мышления Клаузевица от рамок суженной родины переносился к историческому государству, которое он мыслил себе уширенным, не прусским только, но германским. Конечно, не нужно только терять разницы в данном случае между Грольманом и Клаузевицем; у первого господствует суверенитет собственного сознания, потребность оставаться господином своей судьбы, у Клаузевица скорее характерная смесь страстного тяготения и разочарования — тяготения к ритму сильного и свободного государства и разочаровани мелочной слабостью прусской политики.
155
«…unserem Staate gar keine besondere Verbindlichkeit hat…» В словах чувствуется несомненная натяжка.
Что центр мышления сводился к антитезе между прусским и германским, а борьба с Наполеоном занимала второе уже место (у Грольмана и Гнейзенау она была на первом), в этом нас убеждает одно место из его письма от 23 апреля 1809 г. [156] , где он горько осуждает узких пруссаков (Nur Preussen), людей, которые «из-за одной привязанности к королю не могут расстаться со своим содержанием и обеспеченным местом, которые из чистого патриотизма скорее пойдут на парад, чем в бой, которые неустанно повторяют имя Пруссии, потому что имя Германии напоминает им о более тяжелых и более священных обязанностях».
156
Schwartz. I. S. 342 и след.
Такое воззрение в эти годы было общераспространенным. Штейн и Гнейзенау, столь уважаемые Клаузевицем, при всем их пылком патриотизме сохранили в душе что-то вроде гуманизма и космополитизма прежнего столетия. Они думали не об одной лишь Пруссии, но, прежде всего, мечтали о сокрушении Наполеоновской тирании, чтобы вернуть свободу всем «угнетенным народам».
«На мой взгляд, — писал Штейн графу Мюнстеру, — династии совершенно безразличны в этот критический момент; они являются только орудием». А Гнейзенау выражал это более широкой формулой: «Мир делится на две части: тех, кто охотой или неволей служат честолюбию Бонапарта, и тех, что борются с ним; поэтому, не территории и границы нас разделяют, а принципы» [157] .
157
F. Meinecke. Das Zeitalter der deutschen Erhebung 1795–1815. Bielefeld, 1906. S. 119.
Но как ни красива, как ни широка была эта фраза, Гнейзенау очень трудно переживал это раздвоение национальных и мировых тяготений; ему рисуется, писал он в конце 1811 г. [158] , словно он держит ногу постоянно в стремени, чтобы покинуть родину; создалось ли в его душе гармоничное решение, примирявшее Пруссию, Германию и Европу, или он не смог покинуть родные ландшафты, но Гнейзенау остался дома [159] .
Теперь нам довольно ясен тот ход переживаний, который привел Клаузевица к его решению. По-видимому, он создал его спокойно и с самообладанием. Последние дни пребывания на родине достаточно это подтверждают. Он покинул Берлин и отправился в Лигниц, где Шарнгорст жил в отпуске. С ним он посещает церкви этого города и мирно беседует на архитектурные и археологические темы. С Шарнгорстом же он объехал верхом окрестности Глаца и Зильберберга и с большим удовольствием в прекрасные дни апреля вновь осмотрел те места, где он прожил несколько месяцев перед этим со своей женой. Ни ясность настроения, даже юмор не покидают его писем в эти дни. Он пишет жене, что более опасаться нечего, а, наоборот, все предрасполагает бодро смотреть на будущее. Его материальное положение к тому же было совершенно удовлетворительно, ибо почти одновременно с оставлением прусской службы он поступает в русскую армию с чином подполковника.
158
Мюнстеру, 23 ноября 1811 г.
159
Для сравнения интересно указать, что Шарнгорст никогда не останавливался на мысли покинуть Пруссию, хотя она и не была для него родной, и хотя часто для него представлялась подобная возможность (Англия, Россия). Он писал Тидеману, когда он весной 1812 г. переходил па русскую службу: «…я не могу возражать против Вашего решения, ибо каждый, прежде всего, должен думать о том, чтобы оставаться в единении с самим собою».