Жизнь и творчество С. М. Дубнова
Шрифт:
С. Дубнов избран был в исполнительное бюро. "Я охотно (129) принял - пишет он в воспоминаниях - избрание в организацию, в основу которой была положена идея национальной борьбы за эмансипацию. Впервые увидел я свои идеи воплощенными в программу политического союза и надеялся, что при успехе освободительного движения они войдут в жизнь".
Весной и летом 1905 года через черту оседлости прошла полоса погромов, организованных черной сотней при помощи полиции, а кое-где и войска: правительство жестоко мстило евреям за массовое участие в революционном движении. Упорно держались слухи, что евреи не будут допущены к предстоящим выборам в первый русский парламент. Союз полноправия решил реагировать и на явную погромную деятельность властей, и на предполагаемые ограничения избирательных прав; С. Дубнов написал две декларации, резко протестующие против политики правительства. Он писал их с большим волнением, отодвинув в сторону очередную литературную работу. Лето, проведенное в подгородной дачке на берегу Вилии, не принесло успокоения: писатель остро ощущал несоответствие между своей работой и окружающей обстановкой. "Как жаждет тишины усталая душа!
– пишет он 3-го июля.
– Хотелось бы кое-как отдохнуть и затем довести до конца исторический труд ... Но писать историю в эпоху русской революции, среди баррикад и грома выстрелов - возможно ли это?"
В деревенском затишье неожиданно родились первые наброски автобиографии. "Странно было - пишет автор "Книги Жизни" - это бегство в глубь прошлого от бурь современности, но я впоследствии пережил много таких моментов и убедился, что именно в дни революционных кризисов истрепанная бурею душа ищет уюта в воспоминаниях прошлого, спасается путем интеграции своих переживаний...".
В августе появился царский манифест о совещательной Думе. С. Дубнов отнесся к нему скептически. "Вчерашний манифест едва ли кого успокоит, - пишет он.
– Что это за конституция, которую объявляют при отсутствии предварительных гарантий свободы собраний и печати, при полном отсутствии даже элементарной законности, при военном положении и белом терроре ... И все-таки надо работать, агитировать..."
В обстановке бурного года историка потянуло к работе над (130) периодом эмансипации на Западе; захотелось показать современникам, как в эпоху революции боролись за свои права их предки. С большим рвением принялся он осенью за прерванную работу над 3-им томом "Истории", торопясь дойти до конца 18-го века. Он гордился тем, что научился "стоя на вулкане современности, вникать в прошлое и изображать его". Но вскоре вулкан стал извергать горячую лаву: наступили октябрьские дни.
Всеобщая забастовка изменила облик страны; трудовые будни уступили место фантастике. Старинная трехнациональная Вильна преобразилась в огне революции; ее извилистые переулки, ее острыми булыжниками мощеные площади с утра до вечера залиты были густыми толпами; во всех общественных зданиях шли непрерывные митинги. 16-го октября на широком проспекте возле врезавшейся в толпу губернаторской кареты грянул никого не ранивший выстрел; полиция и солдаты дали залп в безоружных людей. Когда раздались вопли раненых, когда на мостовую рухнули тела убитых, ропот возмущения пронесся по городу. В похоронах павших, состоявшихся на следующий день, приняло участие всё взрослое население Вильны. Впервые за всю свою жизнь С. Дубнов был вырван потоком событий из тишины кабинета и увлечен на шумную, кипящую народом улицу.
В хмурый осенний полдень шагал он за катафалком в депутации от Союза Полноправия, держа в руках траурную ленту с революционной надписью. Город был в этот день во власти народа: чья-то невидимая рука убрала с постов полицию, увела в казармы войска; многотысячным шествием, медленно двигавшимся по вымершим узким уличкам, энергично командовал член местного комитета "Бунда", писатель Девенишский-Вайтер, прозванный "революционным полицмейстером" Вильны.
На следующее утро в квартире Дубновых раздался резкий звонок. Друзья ринулись в кабинет с возгласом: "Конституция!" Объявлен был новый манифест, обещавший гражданские свободы и полноправный парламент. С. Дубнова опять потянуло на улицу. На перекрестке встретил он журналиста, с которым работал в начале 80-х годов в русско-еврейской печати; старые коллеги обнялись в приливе праздничного возбуждения. Ликование продолжалось, однако, недолго. Спустя несколько дней в открытые окна снова ворвались звуки выстрелов и стоны раненых: (131) блюстители порядка вернулись на свои места. А вскоре с разных концов страны стали приходить жуткие вести: тотчас после издания манифеста правительство вывело на улицу банды черносотенцев для кровавой расправы с передовой интеллигенцией и с евреями.
Когда распространились слухи, что в Вильне тоже готовится резня, местные общественные организации решили оказать отпор черной сотне. Возникли вооруженные отряды самообороны. С. Дубнов написал воззвание, которое начиналось словами: "По городу распространяются слухи о готовящемся погроме против евреев. Мы, представители различных партий и союзов города Вильны, выражаем глубокое возмущение против тайных подстрекателей. Мы предупреждаем, что малейшая попытка к погрому встретит со стороны наших объединенных сил самый энергичный отпор". Воззвание это подписано было двенадцатью организациями, из которых только три были еврейские; в числе подписавших был Союз железнодорожных служащих и различные организации профессиональной интеллигенции. Выступление реакционных банд удалось предотвратить.
Тяжело переживал писатель эти тревожные дни. Личные волнения (в разгромленной Одессе находились младшая дочь и сын, родные и друзья) тонули в общем горе. Запись в дневнике от 31-го октября гласит: "Сердце разрывается, нет сил переносить эти ужасы, о которых ежечасно читаешь, слышишь, говоришь... Хотелось писать, кричать, но руки опускаются перед грудой трупов. Стон и плач стоит над всем еврейством, отдельный голос не будет услышан. А все-таки попытаюсь: к другой работе я совершенно не способен. Забросил всё, только с утра до позднего вечера впитываю яд газетных известий". В середине ноября написаны были первые главы из цикла "Уроки страшных дней". Автор их впервые высказал свободно, без цензурного контроля то, что накопилось в душе за долгие годы. Он прочел одну из глав в многолюдном траурном собрании, состоявшемся 17-го ноября, спустя тридцать дней после гибели жертв погромной недели, и она прозвучала волнующим реквиемом.
(132)
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
УРОКИ СТРАШНЫХ ДНЕЙ
Вскоре после траурного собрания писатель уехал в столицу для участия во втором съезде Союза Полноправия. "В Петербурге - пишет он - я попал в кипящий котел. Столица шумела сотнями собраний и конференций, тысячами делегатов со всех концов России, гулом прежнего революционного подполья, поднявшегося на поверхность общественной жизни ... Не раз холодный ноябрьский ветер ударял в разгоряченные лица людей, выходивших из раскаленной атмосферы собраний на мокрые улицы Петербурга". Нервность, сказывавшаяся в дебатах, объяснялась отчасти тем, что многие участники съезда были свидетелями недавних погромов. Переживания страшных дней способствовали росту национальных настроений. С большим воодушевлением принята была резолюция о созыве всероссийского еврейского Национального Собрания "для установления, согласно воле всего еврейского населения, форм и принципов его национального самоопределения и основ внутренней его организации". Идеолог культурно-национальной автономии считал принятие внесенной им резолюции настоящей победой: "... это было пишет он - второе, более конкретное признание моей теории автономизма после общего признания ее на первом съезде". Зато общеполитическая часть доклада, содержащая предложение признать платформой съезда программу конституционно-демократической партии, вызвала возражения со стороны представителей левого крыла. Оправдываясь в печати перед нападками, С. Дубнов утверждал, что платформу к.д. он выдвигал только как программу-минимум, имея в виду прежде всего отмежевание от правых элементов.
Общеполитические взгляды писателя в эту пору окончательно определились. В сущности он остался в период зрелости (133) верен рационалистическому индивидуализму юных лет. Кризис, о котором говорили многие записи дневника, не затронул основ мировоззрения; переход от космополитизма к национализму совершился без болезненного надлома, ибо космополитизм маскила-самоучки был наносным явлением и питался не столько чувством, сколько влиянием популярных в передовых кругах социально-философских концепций. С. Дубнов сохранил многое из идейного багажа юности; отвернувшись от Бокля, он остался верен Миллю. Индивидуализм в его умеренной английской версии, чуждой крайностям штирнерианского анархизма, обернулся в области социально-политической классическим либерализмом со всеми присущими этому течению особенностями: критическим отношением к марксизму, подчеркиванием примата политических требований над экономическими, отталкиванием от радикального "якобинства". Свои воззрения С. Дубнов подкреплял ссылками на историю; это не требовало усилий, ибо история обычно учит людей тому, чего они от нее требуют. Писатель был твердо убежден, что "политическая революция должна предшествовать социально-экономической, ибо нужно раньше завоевать свободу, для того чтобы в свободном демократическом государстве вести борьбу за эмансипацию пролетариата. Сразу вести и политическую, и социальную революцию значит погубить обе вместе". Но и общеполитическую программу следовало, по его мнению, осуществлять путем постепенных реформ. "Я с тревогой думал - говорит он в воспоминаниях - о возможности провала революции 1905 г. при преждевременных республиканских требованиях, так как эволюционно русское общество доросло только до конституционной монархии".
Мысли эти неоднократно повторялись в цикле статей, печатавшихся в "Восходе" под общим названием "Уроки страшных дней". Вскоре после съезда появились две статьи из этого цикла - "Рабство в революции" и "Национальная или классовая политика"; автор дал в них волю чувствам, волновавшим его за последний год. Он утверждал, что "еврейские революционеры в рядах русских социалистических партий и даже в еврейской рабочей партии "Бунд" выступают исключительно с общими политическими или классовыми лозунгами, а не с национальными требованиями, как это делали поляки, финляндцы и другие угнетенные (134) национальности ". В результате - "еврейский революционный протест терялся в общерусском,... в нем не слышался гнев наиболее униженной и оскорбленной нации". Писатель объяснял это явление влиянием ассимилированной партийной интеллигенции. Он никак не мог примириться с тем, что Бунд отказался войти в состав "Союза Полноправия": еврейская партия, по его мнению, не имела права вести классовую политику в ущерб общенародной и тем "разбивать осажденный лагерь изнутри". В семейном кругу нередко велись горячие споры на эти темы;
отголоски их слышатся в некоторых фрагментах "Уроков". В позднейшем издании автор устранил отдельные резкие выражения, рожденные полемической взволнованностью.
Последняя глава цикла посвящена была теме "планомерной эмиграции". Еврейские погромы, по пятам следовавшие за революцией, снова усилили тягу за океан; это заставило С. Дубнова вернуться к давно волновавшей его проблеме. В декабре 1905 г. он пишет: "Мы стоим на вулкане, который уже поглотил десятки тысяч еврейских жертв, и кратер еще дымится . .. Люди охвачены великим смятением ... Наибольшая масса беженцев направляется по старому пути из российского Египта... в обетованную землю Америки... И теперь, когда Россия, готовясь стать страною свободы, не перестает быть страной погромов, наш вечный странник идет туда же, за океан... Есть еще страна, родная страна предков, озаренная лучами нашей далекой национальной юности. Туда рвутся тоскующие сердца ... но тоска еще не превратилась в напряженную волю ... Диаспора никогда не исчезнет, но ... создать в исторической колыбели еврейства хотя бы небольшой национально-духовный центр - задача великая".
В дни, когда писались эти строки, революция клонилась к упадку. Последней яркой вспышкой осветило погружающуюся во мрак страну зарево трагического московского восстания. Писателю не работалось; отодвигая в сторону рукопись, он без устали шагал по кабинету, томимый тревогой. Нередко по вечерам заглядывал к Дубновым живший неподалеку И. Новаковский, юноша иешиботского типа, принадлежавший к группе "сеймовцев" (впоследствии активный большевик). Ни хозяину, ни гостю не хотелось говорить; вслушиваясь в вой ветра и потрескивание дров в печи, они отдавались во власть жутким предчувствиям.