Жизнь Клима Самгина (Часть 2)
Шрифт:
– Ему было тогда лет восемь или десять, и нашли его в день, когда я родилась. Моя мать, очень суеверная, видя в этом какое-то указание свыше, и уговорила отца оставить мальчика у нас. Он был очень дикий, трудный мальчик, его стали учить грамоте, - он убежал. До пятнадцати лет с ним ничего не могли сделать. Потом он был подпаском в монастыре и снова жил у нас; отец очень много возился с ним, но все неудачно. Мужики обвинили его в попытке растлить маленькую девочку и едва не убили. Он снова ушел в монастырь, был послушником, последний раз я его видела таким суровым, молчаливым монашком. С той поры прошло двадцать лет, и за это время он прожил удивительно разнообразную жизнь, принимал участие в смешной авантюре казака Ашинова, который хотел подарить России Абиссинию, работал где-то во Франции бойцом на бойнях, наконец был миссионером в Корее, - это что-то очень странное, его миссионерство. Честолюбив, неудачник и поэтому озлоблен. Грубоват, как видите. Изумительная память. Вы познакомьтесь с ним, он - интересный.
– Не хочу, - сказал Самгин.
– Я уже устал от интересных людей.
– Да?
– равнодушно спросила Спивак.
– Да, - повторил он задорно.
– Мне кажется, интересные люди - это люди, которые хотят доказать, что они интересны.
– Вот как?
– спросила женщина, остановясь у окна флигеля и заглядывая в комнату, едва освещенную маленькой ночной лампой.
– Возможно, что есть и такие, - спокойно согласилась она.
– Ну, пора спать.
Ветер, встряхивая деревья, срывал сухой лист, все быстрее плыли облака, гася и зажигая звезды.
– Елизавета Львовна, скажите: почему вы революционерка?
– вдруг спросил Самгин.
Она, замедлив шаг, посмотрела на него.
– Странный вопрос.
– Я знаю.
– Запоздалый вопрос.
– Детский и так далее, но - все-таки? Идя впереди его, Спивак сказала негромко:
– Не назову себя революционеркой, но я человек совершенно убежденный, что классовое государство изжило себя, бессильно и что дальнейшее его существование опасно для культуры, грозит вырождением народу, - вы всё это знаете. Вы - что же?..
– Это - от Кутузова, - пробормотал Клим.
– И - потому?
– спросила она, входя на крыльцо флигеля.
– Да, Степан мой учитель. Вас грызут сомнения какие-то?
В ее вопросе Климу послышалась насмешка, ему захотелось спорить с нею, даже сказать что-то дерзкое, и он очень не хотел остаться наедине с самим собою. Но она открыла дверь и ушла, пожелав ему спокойной ночи. Он тоже пошел к себе, сел у окна на улицу, потом открыл окно; напротив дома стоял какой-то человек, безуспешно пытаясь закурить папиросу, ветер гасил спички. Четко звучали чьи-то шаги. Это - Иноков.
– Куда вы?
– окликнул его Самгин.
– Вообще, в пространство. А вы что, один? Можно к вам?
– Идите.
Через пять минут Иноков, сидя в комнате Самгина с папиросой в зубах, со стаканом вина в руке, жаловался:
– Нервы у меня - ни к чорту! Бегаю по городу... как будто человека убил и совесть мучает. Глупая штука!
Всегда как будто напоказ неряшливый, сегодня Иноков был особенно запылен и растрепан; в первую минуту он даже показался пьяным Самгину.
– Вы что делаете теперь? Иноков устало вздохнул:
– Редактирую сочинение "О методах борьбы с лесными пожарами", старичок один сочинил. Малограмотный старичок, а - бойкий. Моралист, гуманист, десять заповедей, нагорная проповедь. "Хороший тон", - есть такое евангелие, изданное "Нивой". Забавнейшее, - обезьян и собак дрессировать пригодно.
Слова он говорил насмешливые, а звучали они печально и очень торопливо, как будто он бежал по словам. Вылив остаток вина из бутылки в стакан, он вдруг спросил:
– А - что, бывает с вами так: один Самгин ходит, говорит, а другой все только спрашивает: это - куда же ты, зачем?
– Нет, не бывает, - твердо сказал Клим, очень удивленный.
– Не ожидал, что вы скажете это. Есть такие сектантские стишки:
Нога кричит: куда иду?
Рука...
– Сектантство, самозванство... мещанство, - пробормотал Иноков и, усмехаясь, нелепо прибавил: - Чернокнижие.
– Чернокнижие? Что вы хотите сказать?
– еще более удивился Клим.
– Так, сболтнул. Смешно и... отвратительно даже, когда подлецы и идиоты делают вид, что они заботятся о благоустройстве людей, - сказал он, присматриваясь, куда бросить окурок. Пепельница стояла на столе за книгами, но Самгин не хотел подвинуть ее гостю.
"Диомидов - врет, он - домашний, а вот этот действительно - дикий", думал он, наблюдая за Иноковым через очки. Тот бросил окурок под стол, метясь в корзину для бумаги, но попал в ногу Самгина, и лицо его вдруг перекосилось гримасой.
– Вы думаете, что способны убить человека?
– спросил Самгин, совершенно неожиданно для себя подчинившись очень острому желанию обнажить Инокова, вывернуть его наизнанку. Иноков посмотрел на него удивленно, приоткрыв рот, и, поправляя волосы обеими руками, угрюмо спросил:
– Это вы по поводу Корвина, что ли?
– Чего вы хотите от него?
– Чтоб он издох. А - почему вы догадались, что я об этом думаю?
– По лицу, - сказал Самгин.
– Какой вы проницательный, чорт возьми, - тихонько проворчал Иноков, взял со стола пресс-папье - кусок мрамора с бронзовой, тонконогой женщиной на нем - и улыбнулся своей второй, мягкой улыбкой.
– Замечательно проницательный, - повторил он, ощупывая пальцами бронзовую фигурку. Убить, наверное, всякий способен, ну, и я тоже. Я - не злой вообще, а иногда у меня в душе вспыхивает эдакий зеленый огонь, и тут уж я себе - не хозяин.
Самгин слушал внимательно, ожидая, когда этот дикарь начнет украшать себя перьями орла или павлина. Но Иноков говорил о себе невнятно, торопливо, как о незначительном и надоевшем, он был занят тем, что отгибал руку бронзовой женщины, рука уже была предостерегающе или защитно поднята.
– Пишете стихи?
– спросил Самгин.
– Пишем. Скверно пишем, - озабоченно трудясь над пресс-папье, ответил Иноков.
– Рифмы мешают. Как только рифма, - чувствуешь, что соврал.
Он отломил руку женщины, пресс положил на стол, обломок сунул в карман и сказал:
– Извините. Плохая бронза, слишком мягка, излишек олова. Можно припаять, я припаяю.
Он оглянулся, взял книгу со стола, посмотрел на корешок и снова сунул на стол.
– Шопенгауэра я читал по-немецки с одним знакомым. Студент ярославского лицея, выгнанный, лентяй, жаждет истины. Ночью приходит ко мне, - в одном доме живем, - жалуется: вот, Шлейермахер утверждает, что идея счастья была акушеркой, при ее помощи разум родил понятие о высшем благе. Но он же сказал, что добродетель и блаженство разнородны по существу и что Кант ошибался, смешав идею высшего блага с элементами счастья. Расстраивается: как это примирить? А вы, говорю, не примиряйте, все это ерунда. Обижается. Я его натравил на Томилина, - знаете, конечно, Томилина-то?