Жизнь Лаврентия Серякова
Шрифт:
— Нет, мой милый, это просто бедняк, — решительно ответила жена. — Я же тебе говорю — он ничего не ест, кроме хлеба, и ничем его не запивает. В его комнате нет даже свечи и кружки, только тощий, закрытый на замок саквояж, надувная дорожная подушка, складной нож и несколько крошек на столе. Но, знаешь, он на ночь учит французские слова.
— Откуда ты знаешь?
— Это каждый вечер слышит господин Бине, тот, что служит на игрушечной фабрике. Он мне сказал, что сосед в темноте долго ворочается и всё повторяет названия разных предметов по-французски с ужасным произношением. Бине долго прислушивался через перегородку. Сначала думал, что он молится своему аллаху, потому что ведь многие русские — татары.
Супруги помолчали. Каждый делал свое дело: она вытирала посуду, он курил.
— Но что он делает днем, вот вопрос! — сказал муж. — Право, нужно бы проследить как-нибудь утром, куда он ходит… А вдруг это все-таки шпион? Тогда за его поимку можно получить хорошую премию.
— Боже мой, Жак, ты просто помешан на шпионах! Ведь они всегда хорошо знают язык той страны, куда их посылают. Что он может выведать здесь, когда ни слова не понимает?
— Положим, это верно. Но чем он тогда занимается? Что можно делать в Париже, не зная по-французски?
— У него какое-то тонкое ремесло — руки чистые и без мозолей. Я это вижу, когда он берет ключ от комнаты.
Такой разговор происходил в конце октября 1858 года в комнате привратницы одного из невзрачных трехэтажных домов на улице Дюрок, на углу бульвара Инвалидов. А человек, который так интересовал только что поужинавших супругов, был Лаврентий Серяков.
Неделю назад приехал он в Париж и снял за двадцать франков в месяц, с уборкой, комнату под крышей, меблированную убогой кроватью, столом и табуретом. Пять франков взяли вперед за неделю, и в кармане у него осталось столько же. На франк в день он пил кофе и покупал белый хлеб, крошки которого видела любопытная консьержка.
Действительно, все имущество Лаврентия состояло из ручного саквояжа, в котором лежало несколько свернутых в трубку гравюр и немного белья. Большой чемодан с первым в жизни штатским платьем, на которое ушло столько денег, с доской гравюры «Голова старика» и штихелями — подарком Кукольника — смыло волнами с палубы парохода во время путешествия.
Недаром отговаривали его ехать осенью морем. Но как художнику упустить возможность увидеть незнакомую стихию? Тащиться дилижансом по осенней распутице до самой границы, а потом, не зная чужого языка, пересечь по железной дороге Германию и Францию казалось труднее и дольше. Куда проще ехать пароходом. Все путешествие займет, по словам моряков, всего восемь дней с остановкой в Копенгагене, где можно осмотреть город и картинную галерею.
Жестокая качка началась сразу за Кронштадтом. Запертый непогодой в каюте, Серяков видел не величественные просторы моря, а измученного морскою болезнью соседа, молодого француза. В Копенгагене немного передохнули, удалось действительно увидеть кое-что интересное. Но вышли в море опять в бурную погоду. В восьмидесяти километрах от Кале пароход сел на камни и начал тонуть. Всех пассажиров вызвали на палубу и привязали к мачтам, чтобы не смыло волнами, как перед тем смыло все их сундуки и чемоданы. Тут уж было не до восхищения стихией, хотя картина была страшная и величественная. Красное солнце садилось в бушующие волны. Матросы, выбиваясь из сил, связывали плот из бревен. Лаврентий мысленно прощался с матушкой. Мокрый до нитки, он стоял у мачты, чувствуя жесткий канат на пояснице, привязав, по совету капитана, себе на грудь гуттаперчевую надувную подушку, которую купил для дороги.
На счастье, встречный пароход бросил им конец и к утру прибуксировал в Гавр. В пути пробыли шестнадцать суток, и весь багаж был потерян, а на еду в пути и переезд до Парижа ушли все наличные деньги. Зато в лице молодого француза, недавнего петербургского приказчика, Серяков приобрел приятеля, взявшегося на первое время быть его «языком».
По приезде в Париж Лаврентий пошел с ним к знаменитому граверу Бесту, издателю журнала «Magasin Pittoresque», показал свои гравюры и просил принять на работу учеником в мастерскую. Рассматривая «Голову старика», Бест сказал, что русскому художнику нечему уже учиться, но начать работать можно завтра же.
И вот со второго дня пребывания в Париже Серяков гравировал в ателье на улице Saint Maur Saint Germain, сидя за столом с двумя итальянцами и одним французом.
Пять франков быстро ушли на хлеб и кофе. Накануне того дня, когда привратница с мужем гадали о его профессии, Лаврентий почти ничего не ел. А в это утро, голодный, обессиленный, он пошел в контору издателя и, когда тот вопросительно поднял на него глаза, вывернул пустые карманы и показал на свой рот. Бест сочувственно закивал головой, засмеялся и протянул ему стофранковую кредитку. Он уже оценил высокое мастерство и неизменное прилежание этого русского гравера и помнил слышанный от приходившего с ним попутчика француза рассказ о том, что было с ними в море.
Возвращаясь домой, Серяков зашел в харчевню и впервые во Франции наелся досыта. И теперь, лежа на соломенном тюфяке своей кровати, повторял, как все предыдущие дни, французские слова. Чувствуя холод гуттаперчевой подушки под головой, несмотря на сложенное втрое полотенце, он думал о том, что предстоит купить завтра.
«Первым делом одеяло. Как оно зовется по-французски? Не знаю… Потом — мешок каменного угля, чтобы топить чугунную печку, что стоит в углу мансарды. Вечером ничего еще, можно терпеть, но под утро прохватывает сыростью и холодом — рамы-то везде одни у этих французов. Как уголь по-французски? Не знаю… Еще нужен какой-нибудь подсвечник и десяток свечей. Это, кажется, знаю: аллюмет… Или это спички — аллюмет? Потом обязательно достать русско-французский словарь». Правда, попутчик француз обещал завтра зайти в ателье, тогда они вместе все купят очень легко и быстро… И еще, не откладывая, нужно приобрести блузу и каскетку, чтобы ходить в ателье в таком же костюме, как все граверы французы, а единственный свой сюртук поберечь — кто знает, что он дальше заработает, на сколько нужно растянуть сегодняшние сто франков. Но главное все-таки словарь, чтобы скорее хоть как-нибудь уметь объясняться…
Было еще рано, спать не хотелось. Но что будешь делать в темной комнате? За окнами, чуть озаренные снизу газовыми фонарями, виднелись верхушки деревьев бульвара Инвалидов, все еще в желтых листьях. Серяков уже знал, что направо, за улицей Севр, по которой нужно было идти в ателье, продолжение этого бульвара зовется Монпарнас. А если посмотреть, выйдя из ворот, налево, то увидишь совсем недалеко, кварталах в трех, двухъярусный портик и купол дома Инвалидов, где гробница Наполеона, и рядом — военная богадельня… Там живут старики ветераны, вроде Василия Васильевича или Антонова… Нужно в воскресенье обязательно дойти до Сены, увидеть собор Парижской Богоматери, а главное — побывать в Лувре… Но прежде всего… да-да, прежде всего… купить словарь. Латинские буквы он знает. Нашел русское слово и читай, как оно по-французски. Конечно, с выговором дело не простое — тут все говорится не так, как пишется. А уж о грамматике — падежах, склонениях и прочем — лучше пока и не думать. Сначала хоть худо, но пускай его понимают, а потом он непременно научится.
Да, вот он в Париже, и работает, и с деньгами… А дальше, похоже, будет еще лучше. Правду говорил полковник Попов: «Вы, Серяков, в рубашке родились». Подумать только, он, бывший кантонист, работает в лучшем парижском ателье граверов!
Шумит за окном огромный чужой город, видны крыши бесчисленных домов, а над ними звезды, те же звезды, что сейчас горят и над Петербургом… Что-то там, на Кузнечном? Вот завтра нужно еще написать матушке, что доехал благополучно… Как она тревожилась о нем с самой весны, о его неожиданной неудаче со званием академика, как готова была винить в ней всех, даже Федора Антоновича, потому что безгранично верила в дарование сына, видела, как прилежно он работал… А Федор-то Антонович, которого многие считают рассеянным, забывчивым, далеким от житейских дел, именно он вместо звания и выхлопотал ему поездку за счет академии на два года в Париж для усовершенствования в гравировании. Всеславин рассказывал, как в совете он горячо убеждал всех:
«Дайте Серякову возможность посмотреть заграничные картинные галереи, поучиться у лучших парижских ксилографов, и вы увидите, какой это мастер. Без его просьбы тогда присудим ему академика…»
В двух светлых залах перед окнами стояло двенадцать больших круглых столов. За каждыми работало три — четыре человека. Всех граверов в ателье «Magasin Pittoresque» было сорок пять: тридцать восемь французов, четыре итальянца, два испанца и один русский. И этот русский при первом же расчете получил оплату, обычную для опытных мастеров французов — по двадцать франков за день.