Жизнь на старой римской дороге
Шрифт:
Конечно, она никак не может догадаться о случившемся. Она еще не сошла с голубых холмов невинности, и ей еще не понять моего преступления. Вероника никогда, никогда не могла представить себе, что какая-то женщина, позабыв стыд, дала мне ключ к свято хранимым сокровищам своего тела.
Уходим в глубь сада. Под ногами шуршит трава, с деревьев свисают плоды. Решаю: как дойдем до тутовника, признаюсь в своем преступлении. Но Вероника начинает вдруг прыгать и кричать: «Лови меня!» Бегу за ней, не очень-то о стараюсь поймать ее, ловлю наконец, и… наши губы сливаются в поцелуе. Пока мы целуемся, листья на деревьях бьют в ладоши, а плоды рассыпают золотой звон.
— Верон…
Оборачиваемся. Это Христина. Она дрожит всем телом. Еле шевелит губами:
— Бено может прийти.
— И пусть приходит, — говорит Вероника и, вскинув руки, срывает с ветки плод.
Бено — брат Вероники и мой однокашник. И вовсе не от страха дрожит Христиана: она дрожит от того, что увидела, как мы целовались.
И Бено пришел. Мы вместе взобрались на тутовник. Солнце высушило тугу, и она стала еще слаще.
…Померк бирюзовый купол неба и над головой Вероники: подул смертоносный ветер пустыни, тело ее замело песком…
Только ранняя звезда уронила несколько слез, и над ней опустилась кровавая ночь.
Утро. Серое, мрачное небо, всю ночь сыпал снег, и земля покрыта белыми лилиями.
Зажав под мышкой сумку, выбегаю из дому, — спешу в школу. Собаки приветствуют мое утро.
Вижу — люди идут быстро, молча, заняты своими мыслями. На углу улицы стоит женщина, в глазах ее то же молчание, молчание бездонное, бескрайнее.
И такое вокруг царит безмолвие, точно снег — не снег, а саван. Инстинктивно чувствую что-то неладное. В меня вселяется страх, страх этот растет с каждым моим шагом.
Таинственно задергивается занавеска в одном окне, словно там не хотят впускать к себе свет наступающего дня. Кто-то открывает дверь, испуганными глазами оглядывает сверху вниз улицу.
Встречаю Григора-агу. Человек он медлительный, но тоже спешит.
— Ты куда? — спрашивает.
— В школу.
Хочет сказать еще что-то, по, махнув рукой, проходит. Кажется, бежит этот медлительный, как вол, человек, кажется, убегает от надвигающейся беды.
Со стороны большой городской площади идет группа съежившихся людей. Быстро проносятся мимо меня и они.
Почти все магазины на замке. Хотя не воскресенье и не пятница. Заглядываю в окна через закрытые ставни первых этажей. Вижу — люди забились в углы, сжались, молчат, только курят. Вот один поднял глаза на меня, улыбнулся сочувственно.
Чем ближе подхожу к большой площади, тем напряженней тишина на улицах.
Выскакивает из дверей женщина, непричесанная, в ночном халате, хватает мальчугана, волочит его в дом и запирает дверь.
Выхожу на площадь.
На белой-белой ее глади — черное пятно, вокруг него стоят четыре солдата с поблескивающими штыками. Один за другим подходят к этому пятну объятые ужасом люди, останавливаются, закрывают глаза и молча отходят.
Подхожу.
Вижу — лежит человеческая голова. На снегу — кровь, застывшая, запекшаяся. Поворачиваюсь, — распластавши руки, лежит в снегу человек без головы.
Замираю, стою как вкопанный. Один из солдат приказывает:
— Убирайся!
Отхожу.
…В тот день на рассвете султанская тирания обезглавила двух революционеров. Одного здесь, другого — на Верхней площади.
Впервые открылось мне истинное лицо жестокого деспотизма, ужасное лицо. Мне горестно, на душе тяжело.
Хочу уже домой повернуть, и вдруг — крики, топот ног, шум. Это толпа. Бегу.
— Фуад-бей! Фуад-бей!..
Фуад-бой — турок. У него красиво посаженная голова, мечтательные глаза, открытый лоб, одет в черкеску. Фуад-бей один их тех высланных из Константинополя смельчаков, которые заявили протест против зверской расправы над революционерами.
Вот он поднялся на высокий каменный приступок какого-то магазина, вот он заговорил, обращаясь к собравшейся толпе. И уже нет мечтательных глаз: глаза его мечут искры гнева, и весь он исполнен благородной ярости. Он сиял папаху, белокурые волосы ниспадают на широкий лоб. С трудом улавливаю отдельные его слова… Но тут на Фуад-бея налетают полицейские, связывают ему руки, волокут куда-то.
Толпа в ужасе рассыпается.
И слова — безмолвие, тяжелое, давящее.
Возвращаюсь домой. Занавески на окнах задернуты.
Никто — ни слова.
Обнимаю мать.
Она молча гладит меня по голове.
Крикнуть бы! Но я скован безмолвием. Город — точно большая могила.
Отрубленные головы… Но ведь только овцам головы отрубают?
Кто же обезглавил тех двух?..
— Ахмед Чавуш, Ахвед Чавуш… — передают шепотом.
И Ахмед Чавуш становится в моих глазах чудовищем, чудовищем из легенды, которого я никогда не видел и не мог даже себе представить.
В одну дождливую ночь не стало инспектора нашей школы, Акопа Симоняна, — его зарезали.
Наутро весть с молниеносной быстротой облетела город. Турки зарезали Акопа Снмоняна! Турки — собаки!.. Возмущение охватило весь город. Армяне проклинали турок, их веру, Магомета, и то здесь, то там вспыхивали столкновения.
Весь день заседало собрание, было предложено телеграфировать о злодеянии в Константинополь, патриарху. Город наводнили солдаты. Вооруженные блюстители порядка начали арестовывать прохожих, причем только армян. Многие, чтобы избежать ареста, выходя из дому, обматывали фески белой повязкой. Так их не задерживали, пропускали, принимая за священнослужителей. К вечеру город наводнили «муллы».
Этот кошмар продолжался три дня.
Родственники инспектора школы не имели возможности похоронить покойника.
Погребение состоялось через три дня. Только на одни день, чтобы принять участие в похоронах, арестованные были выпущены. Перед домом Акопа Симоняна собрались тысячи армян.
Тело предали земле.
С кладбища возвращались, опустив головы, и все выглядели пристыженными. Почему?
Выяснилось, что зарезал Акопа Снмоняна вовсе и не турок, а молодой армянин, учитель, к тому же питомец самого инспектора.
Почему учитель убил Акопа Симоняна? (Убийцу звали Оником.)
Была у Акопа Снмоняна родственница, красивая девушка, которую Оник любил. Родители девушки пришли однажды к инспектору, чтобы узнать, какого он мнения о бывшем своем ученике.
— Болван и сумасброд, — ответил им инспектор.
Родители передали дочери мнение родича-инспектора как самого уважаемого в городе человека. Дочь же, в свою очередь, рассказала об этом Онику. И вот Оник, болван и сумасброд, в полночь догнал инспектора у самого его дома и свел с ним счеты. Следовательно, турки никакого отношения не имели к этому убийству. Пристыженные армяне умолкли, но турки затаили злобу.