Жизнь с отцом
Шрифт:
– Постойте, постойте!
– кричала Варвара Михайловна, - Душан Петрович, куда же вы? Помогите мне завязать компресс!
– Не м?гу!
– воскликнул Душан.
– Я очень стыдлив! З?верните сами!
Варвара Михайловна была в отчаянии. Я лежала на мокрой простыне, не в силах повернуться, а она не могла приподнять меня. Пришлось разбудить Афанасьевну. Через четверть часа плохо отжатая простыня намочила рубашку, постельное белье - меня стало трясти.
Все остальное я плохо помню. Я знала только, что мам? в Москве, что Танечка, несмотря на дезинфекцию, тоже заболела. Смутно помню приезд доктора Никитина. Минутами мне казалось, что я умираю, я теряла сознание. Но страха смерти почему-то не было.
Открываю глаза. В комнате почти темно.
– Пить!
С дивана кто-то встает и приближается ко мне. Меня вдруг охватывает ощущение счастья.
– Папенька, ты?
Он дрожащей рукой подает мне воду. Вода расплескивается, не попадает мне в рот, течет по подбородку. Я губами ловлю его дорогую руку. Он всхлипывает, берет мою большую, грешную, исхудавшую руку. Я чувствую прикосновение его бороды и рука моя делается мокрой. Мне совсем не стыдно, что он целует мою руку, хотя этого никогда прежде не было. Но я не понимаю, чем он так опечален.
– Папенька, почему ты плачешь?
– спрашиваю я.
– Мне так хорошо, так хорошо...
Всхлипывания делаются громче, он встает и уходит за перегородку.
– Почему же ты плачешь?
– повторяю я, но от усилия, которое я делаю, чтобы понять, сознание уходит.
В самые тяжелые дни, когда не знали, останусь ли я жива, он сидел в комнате, подавал мне пить, требуя, чтобы все остальные уходили.
А потом жизнь стала постепенно возвращаться. Я узнала, что за время болезни работу мою выполнял Валентин Федорович Булгаков, которого прислал Чертков.
Часто отец приходил в мою комнату, приносил с собой работу. Мне было хорошо, так хорошо, как, кажется, никогда в жизни. Он сидел, отдувал губы, останавливался, снова писал, и я боялась пошевельнуться, боялась кашлянуть, чтобы не спугнуть его мыслей.
Постепенно я стала ходить и мало-помалу принялась за работу: печатала, отвечала на письма. Булгаков помогал отцу по сборнику "На каждый день".
Ненавижу Гуську,
Не люблю Булгашку!
напевала я, запечатывая бандероли. Скоро Булгаков переселился в Телятинки, мы с Варварой Михайловной вполне справлялись с перепиской.
Корь давно прошла, воспаление в легких также, а я все чувствовала слабость, кашель не прекращался. Я старалась не обращать внимания на свое здоровье, но к вечеру ужасно уставала и то и дело прикладывалась в зале на кушетке. Иногда ночью я просыпалась в сильном поту. Душан Петрович настоял на том, чтобы я измерила температуру. У меня было 38°, но я все еще старалась не поддаваться болезни.
Помню, я лежала после обеда в зале. В комнате была одна Варвара Михайловна. Я чувствовала страшную слабость, от малейшего движения покрывалась потом.
– Александра Львовна!
– решительно сказал он.
– Александра Львовна! Не пугайтесь! У вас ч?хотка!
Я посмотрела на него с удивлением.
– Что вы, Душан Петрович, что вы говорите?
– переспросила я его, надеясь еще, что он шутит.
– Ничего. Не волнуйтесь. Мы потихоньку с Варварой Михайловной послали вашу мокроту в Тулу исследовать, оказалось, у вас много туберкулезных палочек есть, - сказал Душан Петрович и вдруг залился неудержимым хохотом.
Глядя на него, и я с трудом сдерживала приступ подступавших к горлу не то смеха, не до рыданий. Наконец, справившись с собой, я оставила хохочущего Душана в зале и пошла к отцу.
– Я знаю, - сказал он, отвернувшись, как будто умышленно избегая моего взгляда, - знаю, будем надеяться на Бога.
Он не мог говорить, да и я с трудом удерживалась от слез. Я поспешно вышла из комнаты.
А на другой день вызвали врача из Тулы, и они вдвоем с Душаном Петровичем стукали, слушали меня и нашли активный процесс в обоих легких.
– Завтра же в Крым, - сказал мне тульский доктор.
– Я не могу, не поеду, доктор, нельзя ли здесь меня полечить?
– Нельзя. Если здесь останетесь - будет плохо. Нужен воздух, солнце. В Крыму поправитесь через два месяца.
Я тотчас же собралась. Отец сидел в кабинете, когда я пришла проститься с ним.
– Прощай, голубушка, - сказал он и заплакал.
Я бросилась перед ним на колени, стала целовать его руки.
– Ну полно, полно, душенька, - говорил он.
– Бог даст скоро увидимся.
Я выбежала из комнаты. И меня охватил ужас: вдруг я никогда больше не увижу его! Я снова вошла. Он сидел все в том же положении... Я опять бросилась перед ним на колени, схватила его руки.
– Уйди, Саша!
– крикнул он мне почти сурово.
В Крыму врач Альтшуллер, когда-то лечивший моего отца, с удивлением спросил, увидавши меня толстую и с виду здоровую:
– Вы зачем в Крым приехали?
– Выслушайте, говорят, туберкулез.
– Не может быть, - сказал доктор. Но выслушавши, отнесся серьезно: Исполняйте все мои предписания и через два месяца не туберкулез вас съест, а вы его с вашим организмом...
В Крым со мной поехала Варвара Михайловна, знавшая хорошо стенографию, и я решила не тратить зря времени, а усовершенствоваться в стенографии, которой я давно уже занималась. "Это будет отцу сюрприз", - думала я. И я ежедневно занималась несколько часов, записывая решительно за всеми: за Варварой Михайловной, которая болтала без умолку, за больными в пансионе, которые без конца говорили о температуре, весе, усиленном питании.
Стенография радовала меня, давала смысл и цель моему пребыванию в Крыму, но было одно незначительное обстоятельство, которое меня приводило в отчаяние. Один раз, когда я мыла голову, все мои и без того небольшие волосы, остались у меня в руках. На голове образовались плешины, пришлось остричься. Отец терпеть не мог стриженых.
"Вот ахнет, как увидит, - думала я, - опять будет говорить, как ты дурна, как дурна!"
Я делала все для того, чтобы поправиться, исполняла все предписания Альтшуллера, даже стала есть мясо, и силы мои быстро восстановились.
Каждый день я получала от отца письма и каждый день писала ему.
"Хочется написать тебе, милый друг Саша, и не знаю, что писать. Знаю, что тебе желательнее всего знать обо мне, а о себе писать неприятно. О том, как ты мне дорога, составляя грех исключительной любви, тоже писать не надо бы, но все-таки пишу, потому что это думаю сейчас. Внутреннее состояние мое в последние дни, особенно в тот день, когда ты уезжала, была борьба с физическим, желчным состоянием. Состояние это полезно, потому что оно дает большой материал для работы, но плохо тем, что мешает ясно мыслить и выражать свои мысли, а я привык к этому. Нынче первый день мне лучше, но ничего кроме писем: Шоу еще об обществе мира и еще кое-кому не писал. Ге занят книжечками, которые уже в сверстанном виде и меня радуют. Нынче был еще здесь Соломахин*, тоже меня радующий своей серьезной религиозностью. Зачем родятся и детьми умирают, зачем одни век в нужде и образованы, другие век в роскоши и безграмотны, и отчего одни люди, как Соломахин, весь горит, т.е. вся жизнь его руководима религией, а другой, другая, как ложка не может понять вкуса той пищи, в которой купается?