Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания
Шрифт:
Побывав после освобождения дома, многие из тех, с кем я подружилась, возвратились обратно на Север. Тогда это казалось необъяснимым и, как все непонятное, пугало.
Общая картина освобождения 1947 года складывалась, понятно, из множества отдельных случаев и судеб, но счастливые исходы были исключением.
Раньше других выпустили Тамару Цулукидзе. По ходатайству политотдела за подвижническую работу театра кукол ей скостили семь месяцев срока. Освободившись, Тамара поехала в Тбилиси. Пока она находилась в лагере, сына воспитывали родственники Ахметели — семья Мухадде. Это был тот редчайший, тот исключительный случай, когда мальчику вкоренялось в сознание, что у него прекрасная, ни в чем не повинная мать, встречи с которой он должен ожидать как счастья. Обнимая Тамару Григорьевну, пятнадцатилетний Сандик, не стесняясь слез, сказал ей:
— Наконец-то я могу произнести вслух дорогое слово «мама»!
Не удержавшись, Тамара пошла на спектакль в театр имени Руставели. Любимую заслуженную артистку узнали, едва она появилась в зале. Вокруг зашептались. Нашлись смельчаки, подошедшие к ней и склонившие головы. Кто-то, опустившись на колено, поцеловал край ее платья. Однако оказанные в театре почести и знаки уважения только испугали ее.
Следует представить себе, чем становилось возвращение отсидевших для тех, кто в тридцать седьмом году вольно или невольно на очных ставках их предавал. Количество замаранных лжесвидетельством людей было несметным. Ведь по каждому делу привлекалось по два-три, а то и больше «свидетелей».
Многие из них за эти годы стали признанными и заслуженными деятелями, возведенными в чины и ранги. И вот ситуация стала осложняться. Ранее оболганные обрели возможность свидетельствовать чудовищность показаний ныне именитых, бывших своих знакомых и друзей. Чаще всего, правда, этого не совершали.
А что следовало предпринять тем? Повиниться? Признаться в собственном малодушии, принуждении? Или отстаивать свою «политическую правоту»? Желающих объясниться находилось немного. Предпочитали саморазрушаться далее, чем глубже и необратимее разлагали и самое жизнь.
Взяв обратный билет на самолет, Тамара возвратилась на Север. Приняла предложение при Сыктывкарской филармонии создать театр кукол и переехала туда.
Ей было для кого жить. Жизнь сохранила ей сына. Сандику оставалось сдать экзамены в Тбилиси, после чего он должен был прилететь к ней в Сыктывкар. Мать и сын считали дни до встречи.
Перед своим освобождением в декабре сорок шестого года, когда стоял невообразимый мороз, ко мне в Межог из Княж-Погоста приехала Ванда Разумовская.
В клубах ворвавшейся с ней стужи она появилась в дверях барака, укутанная в рваное подобие извозчичьего тулупа. Я не сразу узнала ее. Вынув из-под полы завернутый во множество тряпок и в бумагу горшочек с живым цветком розовой примулы, она протянула его мне. Где она раздобыла, как сумела довезти и сохранить это диво в такой мороз, осталось ее секретом.
Ванда с особым воодушевлением готовилась к выходу на свободу. Но неожиданно в лагерь пришел официальный отказ старшего сына от матери и письмо бывшего мужа. Он в категорической форме протестовал против намерения Ванды навестить сына: «Забудь его, — требовал он. — Подумай о его будущем. Ему надо жить, делать карьеру. Твой приезд и твое прошлое погубят его! Будь разумной матерью».
«Не появляйся! Не ломай! Не вторгайся! Не мешай налаженной жизни!» — так нередко взывали к разуму выходившего из лагеря. Апеллируя к совести, не стесняясь, добавляли: «Если любишь своего ребенка!» или: «Если ты настоящая мать!». Освобождение близких кое-кем воспринималось как рецидив чумной болезни.
Была у Ванды младшая дочь, находившаяся в одном из детских домов Вологодской области. Из лагеря Ванда умудрялась посылать ей скопленные сухари. Девочка с нетерпением ожидала, когда мать заберет ее к себе. Дома у Ванды не было. Родных тоже. Она пришла к решению остаться работать на Севере. Устроившись в один из княж-погостовских детских садиков музыкальным руководителем, сразу же поехала за дочерью.
Позже она описывала картину дичайшего голодного существования детей в вологодском детском доме. Свою дочь Киру Ванда нашла рывшейся на помойке в поисках еды. Девочку пришлось не только отмывать, отскребывать, но и обрить наголо. Забитая, затравленная и недоразвитая Кира жаждала материнского тепла и ласки. Сама была то необычайно нежной и покладистой, то агрессивной, часто впадала в бурные и тяжелые истерики. Так началась неслыханно мученическая жизнь матери с дочерью, в полной мере отразившая надругательства и преступления тридцать седьмого года.
Ольга Викторовна Третьякова, повидавшись после освобождения с дочерью, также задержалась на Севере.
В 1947 году должны были освободить и моего отца. Вдруг он выдержал десятилетний срок? Вдруг вышел на волю? Я пыталась представить себе, как он, приехав в Ленинград, ищет хоть какие-то следы своей семьи, никого не находит и как никто ему не может ничем помочь.
Перед тем как уйти после рабочего дня из зоны, Александра Петровна нередко заходила ко мне в дежурку. Зимой в метель ли, в гололед я шла провожать ее до вахты. Небо в особо морозные вечера зажигалось красно-багровыми всполохами северного сияния, беспорядочно, в грозном смятении выдыхавшего из себя месиво цветных облаков. Беззвучный разгул непостижимых сил и красок подавлял.
Александра Петровна уходила домой, где была ее семья — дочь и внук, а я по наледи торопилась от вахты обратно к бараку.
Не раз выводившая меня из самых безвыходных ситуаций, в одну из самых черных минут своей жизни она пришла ко мне, заставив пережить с ней сильнейшее душевное потрясение.
Вошедшая Александра Петровна была не бледна, а как бы вообще без лица. Я не осмелилась сразу спросить, что случилось. Уложила ее на свой топчан. Укрыла.
Она лежала вниз лицом. Начальница. Врач-психиатр, усмирившая кровавое восстание сумасшедших, положившая под топор руку.
— Сегодня ночью, уснув во время кормления, моя дочь «заспала» ребенка. Что делать, Тамара? — безжизненно, но требовательно спросила она.
Меня обуял ужас. Я не знала, что делать.
— Что делать? — еще настойчивее спросила она и пояснила: — Дело в том, что комиссию вызовут с «Протоки» и возглавит ее мой лютый враг, который сделает все, чтобы дочь засудили.
Ей надо было придумать убедительную ложь во спасение дочери. И она уже нашла решение, но хотела, чтоб ей помогли в нем утвердиться.
Разговор был вне морали, вне божеских и юридических законов. Он велся за границами правды и неправды. И я поняла в тот момент, что значит человеку взвалить на себя одного ношу, даже если этот человек своеволен и силен. Я будто находилась в эпицентре личности другого человека, на той глубине недр души, где формируется и отыскивает себе опору единоличное решение.
«Разве не она, Александра Петровна, — думала я, — приказала уложить меня, здоровую, на носилки, чтобы спасти от разлуки с моим сыном, уберечь от этапа? Я приняла это как защиту, была благодарна. И все? Вот, значит, как это происходит». С ухающим сердцем ринувшись за ней в эту пропасть, я поддержала ее: «Да, скажите — асфиксия. Да, скажите — нечаянно!»