Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания
Шрифт:
— Они чем-то грозят?
— Ссылкой на лесопункт «верст за триста».
— И сделают это. Понимаешь?
— Лучше бы не понимала.
Борис испугался за меня. На следующее утро по дороге на работу вложил в руки письмо. Оно выдавало не меньшую растерянность:
«Надо спросить себя: неужели мои чувства, надежды мои не так горячи, чтобы убедить, вызвать кроху доверия и сочувствия в самом холодном человеке. Ведь какой бы машиной ни казался человек — не из жести и стекла он, где-то в нем нервы, чувства, сердце, где-то в нем то домашнее, что знает жена его, дочь, какие-то близкие ему люди. Так не может быть, чтобы со всей страстью человека, борющегося за жизнь, ты не прорвалась бы, не дотронулась бы до этого человеческого понимания. Это надо поставить себе первой задачей в предстоящем разговоре..»
Мой опыт был беспощаднее. Я ни на чью на свете милость не полагалась. Не верила. Разве не прошла я этот путь надежд «горящими ступнями», чтобы пробиться к человечности в Филиппе и Вере Петровне? Добралась я до этих чувств? Пожалели они? Пощадили? Наивная вера обернулась сознанием собственной вины, преступлением против самой себя и сына. Сердечной болью, горячностью чувств выправить кривду и разврат общества? Как юно, наивно. Я ведала грань, за которой из людей выделывают оборотней.
У Бориса в мастерской горел свет, когда я, не находя нигде места, обойдя Дом культуры со стороны леса, поднялась к нему:
— Что все-таки делать? Что?
Четче, чем в письме, была сформулирована еще одна возможность:
— Мы же, ей-Богу, не дураки, Том. Даже месяц в лесу, в волчьей дыре способен стать необратимым несчастьем. Ведь ты очутишься среди гадства! Да не будешь же ты доносить на кого-то! Глупо. Отработаешь нейтральные формулировки, где-то прикинешься дурочкой. Нельзя, чтобы тебя сгребли. Нельзя поднимать лапы. Погано говорю! Понимаю! Но не сдаваться же им ни за грош. Дан же для чего-то ум человеку, право!.. Сообразим, додумаем…
Чтобы прижать к стене, при следующем вызове мне предъявлялся один «лавочный» счет за другим: за то, что меня не арестовали вторично и не выслали, как других, я обязана органам; за то, что получила комнату, — также; за то, что не уволили с работы, — им, а не кому-то.
Начальник РО МГБ сокрушал «железной» логикой:
— Кто с вами разговаривает? Враг? Фашист? Кому вам предлагают помочь? Власти, которая вас защищает (защищает? меня?), которая хочет, чтобы ее народ жил и радостно трудился (для моей радости тоже?).
— Но я не могу о чем-то говорить с человеком, а потом доносить на него.
— Нам не нужны доносы! Шельмовать советских граждан мы сами не позволим! Разговор разговору рознь. Нам нужна объективная правда!
— Но вокруг меня нет антисоветски настроенных людей. Я таковых не знаю.
— Вот оно что?! Поскромнее надо быть. Антисоветских людей нет, а заговоры врачей из воздуха берутся? Вы про свою подругу Д., к слову, все знаете? А?
— Она ничего предосудительного не делает и не говорит.
— Вот и защитите ее.
— От чего?
— А от своих же антисоветских разговоров с нею. Кто у вас зачинщик?
— Где? Когда?
— Не знаете, стало быть? Могу напомнить. Кто из вас о невиновности Локшина плел? (Речь шла о недавно арестованном микуньском работнике амбулатории.) Очень горячо рассуждали. Не такой уж, значит, вы наш человек. Предъявить вам статью ничего не стоит. Что скажете? — лихо изменил он стратегию.
— За что статью?
— За это самое. За многие ваши высказывания. За связь с заключенным Маевским.
— Что значит «связь»?
— Связь и значит. Я к нему в мастерскую бегаю или вы? А ваша переписка с высланными о каких ваших настроениях говорит? Выбирайте, Петкевич. Или честная жизнь, чтоб мы вам верили, или — чужие нам не нужны.
— Я не чужой, — бестолково и жалко отбивалась я.
— Докажите. Делом. Слова нам не нужны. Мы без вас обойдемся. А вы — вряд ли. Лес предпочитаете? Он дощипает вас, как надо. Но и там распространяться против нашего строя мы вам не дадим.
Это я делала вид, что грязь и смрад повседневности меня не касаются. Даже медицинская практика ежедневно сталкивала с переломами и увечьями, со всем, что творила дикая энергия на подобных лесопунктах. Мозг отупел. Стиснутая со всех сторон дурным добытийным страхом перед неотвратимостью очутиться на лесопункте среди матерых, отпетых бандитов, я цеплялась за иллюзию возможного «выхода». «Погонщик» продолжал:
— Мы вам протягиваем руку. Хотим помочь жить молодому, энергичному человеку. От вас зависит подтвердить, наш вы или не наш человек.
— Я не могу!
— Значит, так: или — вот лист бумаги, или — идите домой и ждите.
Страх перед мраком в безголосом лесу смял. Малодушие победило. Я подписала бумагу.
Худшего не случалось. Так омерзительно и гадко не было никогда. Добили. Расплющили.
Все, за что я пряталась прежде, предстало бутафорией. Я очутилась Нигде! Там — худо! Попытки пробиться оттуда к свету ни к чему не приводили.
Сон выталкивал из себя. Меня куда-то тащили волоком через мертвую пустыню. Там приводили в чувство и говорили: «Смотри, как здесь „идейно“! Дыши!» Но я была умерщвлена.
Через два дня я попала в больницу. Лежала, отвернувшись к стене. И когда в палату кто-то зашедший окликнул меня по имени и отчеству, я не сразу поняла, что это приходивший в амбулаторию гебист.
— Не найдется ли у вас чего почитать? — обратился он. — Больно тут скучно лежать.
«Специально лечь в больницу, чтобы додушить? Садисты!»
Я попросила врача немедленно выписать меня.
Как в одиночке, за закрытой дверью своей комнаты я провела несколько похожих на слипшийся ком суток. Диких суток! «Я ли это? Что со мною? Смерти испугалась? Жить хочу? Чего еще жду? Какой жути недополучила?»
Я ощущала себя на том краю жизни, где обязан наконец определить: что есть ты сам? Именно — сам. Человек ты или нет? Или уводи себя из такой действительности, потому что смерть чище, или живи среди нечистот. Навсегда! Или ясность духа, или тьма.
Вслепую, спотыкаясь о десятки маленьких и больших страхов, один на один с высшим повелением, без посредников и спасителей, сравнивая себя со всеми Роксанами и «Нордами», которые доносили на меня, я на четвереньках выползала к свету, перемещаясь к самой себе, к собственной точке в пространстве, которую должна была ощутить единственным местом обитания. Сама ли я шла, была ли ведома Богом — не знаю, но почувствовала наконец, что готова все отринуть, все пропороть на своем пути, лишь бы ни клочка себя не отдать, не уступить никаким угрозам власти. Я не умела и не хотела становиться «умной» и ухищренной. Не имела права на тьму перед всем светлым, чего было немало в судьбе. Я просто-напросто не могла жить так, как «желало» МГБ, а не я сама.