Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания
Шрифт:
— И думать не смейте об этом! Как вам не стыдно! Не так просто обстояло дело с «домашним советом». Соседи, хоть и не были близкими друзьями мамы, очень жалели ее. Тетя тоже видела, как мы бьемся. Исходя из этого, все заняли четкую позицию.
— Что ж, Тамара, ты — старшая, выучилась. Закончила школу. Теперь сестер поднять надо. Думать надо не только о себе. Человек с положением. Любит тебя. Что тебе еще надо? Посмотри на маму, на младших своих. Да и пора уже замуж.
Беспощадная правда стороннего взгляда на жизнь нашей семьи. Чужая разумность. Жизненный опыт. Даже требовательность, не только укор. Как реально и ощутимо это надвинулось тогда и стало теснить, наступать на меня. Я вглядывалась, в непротестующее выражение маминого лица и запутывалась еще больше. Да разве можно желать, чтобы я вышла замуж, не любя???
При мысли о докторе М. как о муже у меня все леденело внутри. Я стала дурно спать и, как ни пытала себя в поисках выхода, кроме мысли о том, что лучше броситься в Неву, чем выйти замуж за М., ничего на свет произвести не могла. Как к самому главному испытанию готовилась к разговору с мамой. Дома уединиться было негде. Я позвала ее пойти со мной пройтись:
— Мамочка, ты хочешь, чтобы я вышла замуж за доктора?
В глубине души я надеялась, что мама накинется с упреком: «Как ты могла подумать? Ты что, с ума сошла?»
Мама не накинулась. С беспредельной усталостью ответила примерно так, как я и хотела:
— Раз ты его не любишь — нет. Конечно, я хочу, чтобы ты была счастлива.
Но я увидела, я поняла, что в маминой некатегоричности надежд и правды неизмеримо больше, чем в уклончивых словах. Она надеялась именно на такое замужество старшей дочери.
Маминым словам я сказала «спасибо», скрыв, что сумела за ними прочесть. Свое «не могу» властно прорывалось к жизни. Я его переступить оказалась не в силах.
Еще в школе по книге «Занимательная грамматика» я научилась, приблизив текст к уровню глаз с наклоном на сорок пять градусов, читать суженные, вписанные в круг буквы. Написанное таким способом Серебряковым письмо пришло из Крыма. Кроме привета и сообщения о погоде, там не содержалось ничего. Напоминая о своем существовании, ему важно было держать меня в состоянии постоянного страха.
Недели же через две тетя рассказала, что, позвонив, в квартиру вошел мужчина, одетый во все кожаное, и принес убитого зайца.
Через час позвонил Серебряков:
— Я был на охоте, и мой шофер должен был завезти вам подарок.
Олицетворявший абракадабру, убитый заяц произвел сверх меры тягостное впечатление. Я не знала, что ему ответить. Но расхрабрившаяся мама неожиданно вырвала у меня трубку.
— Приглашаю вас на зайчатину! — вырвалось у нее, к моему удивлению.
Все рассказанное мною о Серебрякове казалось ей неубедительным. Ей захотелось самой составить впечатление о непонятном человеке.
Серебряков приехал с «двоюродным братом» (так он отрекомендовал спутника, носившего три шпалы в голубых петлицах военного мундира). В презент была привезена коробка дорогих конфет и бутылка шампанского. Я смотрела, как оба, раздеваясь, водружали на вешалку один — свое коричневое, драповое, надушенное пальто, а другой — шинель, и опять чувствовала, как все в душе пустеет и почва уплывает из-под ног.
— Вы говорили дочери, что знали моего мужа, но я вас ни разу не видела, — уже говорила ему мама.
Тщетно было ждать смущения. Серебряков легко и добродушно отвечал:
— Ну, мы с ним преимущественно встречались на службе. А у вас я как-то был. Вы, наверное, забыли.
Трудно было представить, о чем мы будем говорить. Но Серебряков начал живописно рассказывать об охоте: о токовании и повадках глухарей, о том, как приходится, затаив дыхание, выжидать, пока не выследишь тетерку, или утку, или зайца.
Напротив матери с тремя дочерьми сидел совсем нестрашный человек и увлеченно расписывал утреннее пробуждение леса, а во мне только крепнул страх. Если бы он взял. и сказал: «Да, да, следим за вами, наблюдаем», куда было бы легче. Пусть мучительно, но перенесла же я откровение НКВД: «Она не может хорошо относиться к советской власти».
— Несимпатичный человек, — только и сказала мама после визита Серебрякова. — Нет, я его никогда раньше не видела. Не помню.
Соседка рассудила по-своему: «Он просто влюблен в тебя. И какой респектабельный мужчина!»
Мне часто говорили в ту пору: «У тебя чересчур обостренное восприятие всего. Мистическое чутье мешает тебе жить». Мистическое? Чересчур? Но люди, которые вызывали это «чересчур» к жизни, были реальны, зримы и активны. Почему же окружающие слепы?
Я больше ни с кем и ничем не делилась. В одиночку пережила и то, что случилось вскоре. Возвращаясь из института домой в трамвае, я выронила рукавичку. Сидевший рядом человек молниеносно поднял ее. И только я хотела вымолвить: «Спасибо!»— как он внятным шепотом процедил: «Нельзя быть такой рассеянной, Тамара Владиславовна!» Я в испуге глянула на него. Нет, никогда нигде раньше я этого человека не видела. Не знаю. Даже тип такого рода людей был мало знаком. Откуда он может меня знать? То же серебряковское «Тамара Владиславовна». Кто он? Его стертое лицо было уже отрешенным, будто совсем не он только что назвал меня по имени и отчеству: «Считайте, мол, что утробный шепот исходил от кого угодно, а я ни при чем». На секунду даже самой показалось, что обманулась, что на меня нашло затмение. Но я уже была в состоянии понять, что сказанное — личная прихоть шпика. Догадывалась о том, что, нарушая инструкцию, он в удовольствие сам себе разрешил насладиться эффектом моей растерянности. Не рыцари, а филеры перекочевывали в мою жизнь из книг. И мне ночами стало сниться, что меня тонят и травят, как на охоте.
Тяжело было перенести визит Серебрякова, происшествие в трамвае. То, что произошло вслед за этим, — больнее.
Моя сокурсница Ирочка Шарнопольская пришла ко мне однажды с двумя своими земляками из Севастополя. Оба Миши учились в Ленинградской военно-морской академии. Старший из них, Миша К., стал часто заходить. Не слишком разговорчивый, всегда жадно хватавшийся за книжку, отсидев в воскресенье пару часов, он просил разрешения прийти в следующее. Ему явно нравилось бывать в нашем доме. Мама часто говорила: «Славный человек Миша!» Он и вправду был славным. Простой и цельный. Очень какой-то надежный. Иногда, взяв коньки, мы вместе отправлялись на стадион. И вот он пришел очень расстроенный. Попросил выйти с ним на улицу.
Наперекор ветру мы дошли до сфинксов напротив Академии художеств, и Миша без пауз сказал:
— Мне в академии велели выбирать: или вы, или академия!
Сначала даже не было больно. Опережая себя, я успела выговорить:
— Вы все правильно решили, Миша. Конечно, академия.
— Понимаете, моя мать возлагает надежды на меня…
Но, еще раз бросив: «Все правильно!» — я уже неслась по набережной, потом по Первой линии к дому, мимо дома. Боль набирала силу и гнала меня. Откуда узнали в академии, что он бывает у нас? Почему к нам нельзя приходить? Я — чума? Как мне быть? Как жить? Это — навсегда? «Настроение этой девочки…» «Или вы, или академия..»
Я понимала, что государственное учреждение перечеркивает меня. Нацеленно, неостановимо. Но с такой же силой я не желала этого принимать. С эгоизмом молодости утешала себя тем, что не оставлена дружбой Роксаны, Раи, Давида, Нины и Лизы, что наперекор всему буду счастлива. Буду!
В стремлении обойтись этим собственным миром я в девятый, десятый раз отправлялась в кинематограф, чтобы погрузиться в утреннюю прелесть венского леса, где синкопы пастушьего рожка и цокот копыт тощей Рози помогали рождению вальса и любви Карлы и Штрауса, той прекрасной любви, что так терзала добрую милую Польди.