ЖАНРЫ

Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания
Шрифт:

Незнакомый мужской голос по телефону ответил, что она больна и видеть ее нельзя. На вопрос, с кем я разговариваю, мне ответили:

— С мужем Елизаветы Егоровны.

Я тоже назвалась, и тогда мне разрешили приехать «на полчаса». Дверь открыл представительный мужчина.

Лили лежала в постели белая как стена и протягивала мне навстречу руки. Оба ее сына сидели за столом, делали уроки. Мальчики тоже вскочили, но новый папа не разрешил отвлекаться. Выразительные взгляды и жесты Лили красноречиво давали понять, что она не только несчастна, но даже боится этого человека. В короткие пару минут, когда мы остались одни, она шепнула:

Он настоящий садист! Отлучает меня от детей, страшно к ним ревнует!

— Почему у него такая власть над вами? — спросила я, зная ее свободолюбие.

— Сама не знаю, — как-то жалко ответила она. Я надеялась поделиться с ней всем происшедшим во Фрунзе.

Ведь снова собиралась ехать туда, тосковала по Эрику… Но ей объяснения не понадобились. Она воскликнула:

— Я вижу, вижу, что виновата перед вами! Вы несчастны! Я это чувствую. Какой ужас!

Я сидела на краю ее постели. Мы смотрели друг на друга и плакали.

В разговоре по телефону она позднее призналась, что не написала сразу о своем браке, боясь быть непонятой. Но, потрясенная когда-то предательством ее родной сестры, я понимала ее нелегкую, путаную женскую судьбу, как и непоправимость любой вкривь и вкось залаженной жизни.

А объяснения? Никаким объяснениям не дано было снять граничившего с отчаянием недоумения: мама не поделилась замыслом обмена квартиры. Лили — замужеством. Я не могла обойтись без них. Они — могли.

Полузабытые, незначительные на первый взгляд воспоминания сбегались одно к другому, превращаясь в обвинения. Еще до папиного ареста, перетирая как-то пыль, я сняла со стены портреты родителей и, поправляя под стеклом покосившуюся мамину фотографию, обнаружила за ней портрет незнакомого мужчины. Прическа, крой платья свидетельствовали о том, что это давний, времен ее юности, снимок. Я тогда заложила его обратно, маме ничего не сказала. Но старая мамина тайна скреблась в душу! Теперь я понимала: моя мама счастья не знала. А я посмела сказать ей жестокое «зачем?», когда она попросила разрешения кому-то прийти… Сколько она должна была пережить перед тем, как в ее жизни появилось вино. Однажды она отдала себе отчет в том, что не справится с непомерной ношей, не выдюжит ее. Выхода не нашлось. Она сдалась. Я, во зомнившая, что, выйдя замуж по подсказке сердца, смогу поддержать семью, обманула ее надежды, ничем помочь не смогла. Обманула и ее, и себя.

В один из дней, закрывая дверь квартиры, я услышала снизу голоса сестренок, возвращавшихся из школы. Реночка рассказывала Вале о каком-то школьном происшествии и заливалась своим шелковистым смехом. На моих сестер, как говорила бабушка, «напал смехунчик», и обе, буквально покатываясь от смеха, не могли подняться по ступенькам. Затопленная разливами безудержного смеха сестер, я, стоя у двери, замерла. Чувство нежности и любви к ним судорогой прошлось по сердцу: мои сестренки, мой бедный «отчий дом» с горькой без отца мамой.

Эту неустроенную ленинградскую жизнь я ощущала, как бесхитростный, заветный мир, от которого внутренне зависела более, чем от чего-то другого. Любила свою семью безмерно и виновато.

Вырученных от обмена квартиры денег могло хватить не более чем на полгода. Валечка училась только в шестом классе, Реночка — в третьем. Ухватившись за шаткую мысль, что там сумею что-нибудь изобрести, придумать, я решила уговорить маму переехать во Фрунзе, чтобы жить вместе.

— А что, если ты переедешь во Фрунзе, мамочка? — приступила я к главному разговору.

Мама помолчала. Улыбнулась.

— Ты так считаешь? Я сама об этом подумывала. Как и прежде, она упрекнула за то, что я не взяла ее на вокзал при отъезде Эрика и Барбары Ионовны в ссылку.

— Я имела бы тогда сама представление об этой семье. В результате разговор, которого я так опасалась, все расставил по своим местам.

— Ладно. Пусть девочки закончат учебный год. Летом переезжать легче.

И добавила:

— Так тому и быть. Надеюсь, что и у тебя к тому времени все как-то уладится.

— Что именно?

— Не выглядишь ты счастливой.

Мамино согласие на переезд сняло боль, поубавило вины и смуты. Мы обе перевели дыхание.

Телеграммы от Эрика приходили не только на мое имя, но и на мамино. Он просил поторопить мое возвращение. Маму нетерпение Эрика убеждало.

Две с половиной недели пролетели быстро. Билет во Фрунзе лежал в кармане. Мама из полученных за квартиру денег купила мне туфли и платье: «Ты у меня без приданого. Это вместо него».

Покупки были расточительством. Я отказывалась. Но в тоне мамы появилась усталая настойчивость и воля. И я, «разутая, раздетая», приняла подарок.

И вот снова вокзал! Опять прощание.

Родная измытаренная мамочка! Прости, что я допустила этот неправедный обмен квартиры, прости за то, что не я купила тебе туфли и платье, а ты — мне, за все, за все прости меня… Я ничего тебе не рассказала о своей жизни, потому что испугала бы тебя, а мы непременно должны жить вместе. Я успокоилась только тогда, когда нашла это решение.

Поезд не успел дойти до семафора, как мамино лицо, на которое я неотрывно глядела до последней секунды, вдруг исчезло из моей памяти. Пропало. Я в панике силилась достать его из черного провала. Ничего не получалось. Господи, что это? Мамочка, где ты? Постепенно память восстановила родные черты, но смертельный испуг долго не проходил.

В Москве, закомпостировав билет до Фрунзе, я позвонила Платону Романовичу. Он примчался к поезду с упреком: приезжала, была в Ленинграде и не известила! Почему? Спрашивал: счастлива? Уверила: «Да». Мы шли по платформе. Платон Романович попытался взять меня под руку. Я отвела ее.

— Ну да, нельзя, мы ведь замужем. Какая же ты…

Я ожидала — сейчас ударит каким-нибудь словом оскорбленного мужского самолюбия, но он неожиданно горько закончил:

— … любимая!

Он в каждом пустяке оказывался неожиданнее и щедрее, чем я ожидала.

— У меня к тебе просьба, — сказал он. — Будь непременно счастлива. А когда родишь сына, назови его Сережей. Обещай! Хорошо? Я всегда мечтал иметь сына Сережу.

Поезд отходил, когда он еще раз крикнул:

— Сережей! Ладно? Се-ре-жей!

Прямо с вокзала Эрик повел меня в новую комнату, которую снял, чтобы мы жили отдельно от родных. Комната была славная и в центре города. Ко всему меня ожидала умопомрачительная новость: приглашение на переговоры о работе в театральных мастерских в качестве художника прикладного искусства. Киргизский и русский театры имели свои цеха, и все работы по росписи задников, выполнению эскизов костюмов, утвари и прочего реквизита осуществлялись непосредственно в них. Работа в театре! Могла ли я об этом мечтать?

Поделиться с друзьями: