Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания
Шрифт:
В Ленинграде сгорели Бадаевские склады.
Наконец пришло письмо, в котором мама извещала, что на днях они выезжают во Фрунзе.
После длительного перерыва стали приходить письма и от друзей. На конвертах стояли штампы самых неожиданных городов. Лиза писала из Биробиджана, Рая — из Новосибирской области. Обе описывали передряги эвакуации, вагонный быт, нищенское устройство на месте, спрашивали, можно ли перебраться во Фрунзе. Только Нина с моей мамой остались в Ленинграде. Кириллы и Коля Г. были на фронте. О Роксане никто ничего не знал. С фронта пришло письмо от Платона Романовича, полное вопросов обо мне, о маме, о сестренках. Он просил писать ему, потому что я для него самый дорогой человек. И я впервые поверила, что это так и есть.
При самых различных ведомствах во Фрунзе организовывались курсы медицинских сестер. Эрика пригласили вести такие курсы при Верховном Совете Киргизии.
Как-то мы с Эриком пошли навестить Барбару Ионовну. Засиделись там допоздна и в результате остались ночевать. В своей кроватке мирно спала Таточка, старшая девочка. Валерия и Лины. Сама Лина прилегла рядом с младшей. Барбара Ионовна устроилась на диване. Ночь была жаркой и лунной, дверь в сад оставили открытой. Звук чпокающих о землю переспевших яблок напоминал летние месяцы в Белоруссии в далеком детстве. В такую ночь война казалась дурным измышлением.
Мы еще переговаривались друг с другом, как вдруг поблизости затормозила машина. В двери соседнего дома, где тоже жили высланные, застучали. Послышался приказ: «Откройте!» Голоса, шум, перемежающиеся с тишиной рыдания. Что-то падало.
Превратившись в слух, мы как пригвожденные сидели на своих местах, ловили звуки, отлично понимая их значение. Шел обыск. Извне — война, изнутри — неунявшиеся аресты. Бешено раскрутившийся маховик был не остановим.
Соседа увезли. Наутро стало известно, что ночью арестовали шестерых высланных.
Мы снова стали бояться ночей, тормозящих у дома машин. Страх за Эрика был теперь постоянным. Стоило ему не прийти вовремя с работы, как я уже не сомневалась, что он арестован. Неслась к нему на службу. Если его там не оказывалось, бежала к Барбаре Ионовне или куда-нибудь на курсы. Бывало так, что возвращалась ни с чем. Внутри все стыло: конец! Но он являлся.
— Где ты был, Эрик? Я чуть с ума не сошла.
— На работе.
— Я только что оттуда. Зачем ты снова лжешь? Объясни, наконец, почему и зачем ты лжешь?
— Глупо, конечно. Прости. Ну, встретил Брагина и Воробцова, зашел к ним. Больше не буду, честное слово. Учи меня, учи.
Со словами «больше не буду» вползало что-то линялое, закрывающее его. В фанатичной устремленности к искренности, единству я все еще не была готова к мысли, что близкий человек может оказаться не до конца откровенным и ясным. Требовала, чтоб он не лгал. С чувством опустошенности в сердце опять убегала в глубину сада. И снова, близоруко щурясь, своим неуверенным шагом, протягивая руки вперед, Эрик шел меня искать, бормоча: «Боже мой, где же ты?»
«Не каждый может обойтись самим собой, не всякий есть зрелая сущность, — уговаривала я себя. — Может, в помощи друг другу только и кроется истина и смысл?»
Попав в своеобразный плен покаянных обещаний, никак не желая того, я стала чем-то вроде учительницы с вытекающим отсюда педагогическим характером радостей: добьюсь, выучу, изменю. Уповала на то, что «ученик» образуется. На короткое время обаятельный Эрик таковым становился.
Однажды, занимаясь в доме уборкой, я услышала скрип калитки. Ни Эрика, ни хозяйки дома не было. Я поспешила выйти. Во дворе стояли четверо мужчин.
— Вам кого?
Они стояли, смотрели на меня и… не отвечали.
— Что вы хотите? — спросила я еще раз.
— А вот пришли вас арестовать! — ответил один из них. От сердца, от мозга отлила кровь. Почти теряя сознание, я прислонилась к косяку. И тогда один из пришедших с нечеловечески холодной усмешкой произнес:
— А здорово вы испугались! Здорово побледнели! Невиновный так не обомрет! Хозяйка нам ваша нужна. Где она?
Так «пошутив», четверо мужчин направились к калитке. Тот, кто глумился, обернулся еще раз:
— Да-а, здо-о-орово вы побледнели. Есть, значит, за вами что-то. Не иначе.
Как тайный грех, отгоняла я от себя этот впаянный с ленинградской поры страх. В тот момент он пробрал до смертной тоски.
С мамой связь опять прервалась. Я вообще больше нигде и ни в чем не находила себе места.
Зима началась в ноябре. Мокрый снег падал хлопьями, сплошной стеной. Мы с Эриком шли в центр города. К забору городского сада был прислонен щит. На его полотне, наполовину залепленном снегом, виднелись две крупные буквы «ЯХ». Подойдя вплотную к щиту, я рукавичкой сдвинула слой сыроватого снега. Афиша сообщала: 28 ноября в зале Филармонии состоится концерт В. Н. Яхонтова. Здесь? Во Фрунзе? Еще и в день его рождения? Невероятны К Филармонии мы подошли в тот момент, когда у подъезда остановилась машина, из которой вышел Яхонтов. Едва скользнув взглядом окрест и по мне, он быстро прошагал под колоннаду здания, но тут же рывком обернулся:
— Вы?
— Я, Владимир Николаевич. Познакомьтесь. Мой муж.
Яхонтов обратился к Эрику:
— Дайте слово, что оба зайдете ко мне после концерта. Обещайте. Я должен быть в этом уверен.
Зал был переполнен. У рядов стояли приставные стулья. Публика — смешанная: местные, эвакуированные, высланные. В программе — Достоевский, композиция «Настасья Филипповна».
Появление на сцене крупного человека, словно бы высеченного на добротной материи, встретили аплодисментами.
Яхонтов сел в кресло у небольшого столика. В руках «держал» воображаемую книгу.
Когда-то при чтении романа я была захвачена характером князя. Настасьей Филипповной нынче Яхонтов прояснил мощь, распоряжавшуюся в мире страстей. Мятежная, богатая натура мучилась и мучила, жалела, издевалась, любила и, словно заговоренная, сама шла на гибель. Все, что происходило в тот вечер в филармоническом зале города Фрунзе, было не чем иным, как волшебством. Где я была те три часа? Что со мной происходило? Не знаю. Настасья Филипповна стала личным страданием.
После концерта я поздравила артиста с его днем рождения.
— Действительно. Совсем забыл. И как это вы запомнили? — удивился он.
О чем-то мы, наверное, говорили. Но я никак не могла вернуться на землю из страны, которую уже не в первый раз все открывал и открывал этот художник. Я слышала многие из его программ: Есенина, Маяковского, Пушкина, Шекспира. Своим голосом он вытворял что-то совсем еще небывшее. В вокально-пластическую живопись превращал «Песнь о буревестнике», где голос был заодно с графикой беснующейся стихии. И все-таки ничто меня так не поразило, ничем я так не была отравлена, как «Настасьей Филипповной» и Юродивым из «Бориса Годунова»: