Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания
Шрифт:
Когда-то я прочла и далеко не все поняла в «Графине де Ланже» Бальзака. Но то — литература. Услышать это как повесть близлежащей жизни — иное.
Валя рассказывала о своей любви к неизвестной мне женщине, вероятно, такой же уголовнице, как о «счастье», которое ей было тягостно, но к которому она приговорена.
— Ты слушай и понимай. Это случилось в камере, когда меня в первый раз посадили. Спали рядом. Она ко мне начала приставать. Я ведь замужем была и мужа любила… Но это въедливее. Мне теперь после Зойки все мужчины противны. Это плохо. Понимаю, а сделать с собой ничего не могу.
Валя подробно рассказывала об уродливом мире извращений. «Знаешь, какая она ревнивая?!» — жаловалась она. Закончила Валя тем более неожиданно:
— Думаешь, к тебе приставать не будут? Будут. Особенно если в женский лагерь попадешь. Ты — нежная. Увидишь, что баба в штанах, голос низкий, стриженая, сторонись!
После подобных уроков учительница Мрака засыпала, а для меня все острее и понятнее становились слова следователя: «Показалось, что вы повесились!» Лагерь, из рассказов Вали, представал вертепом, сумасшедшим миром людей, насилия, хитрости, крови. У меня ум за разум заходил.
Следующим руководством к действию у Вали была «заповедь»: не работай!
— Не вздумай работать! — говорила она. — Заездят. Состаришься в два счета. Захвораешь. Кому нужна будешь? Не будь дурой. Сразу откажись.
Своими средствами Валя мостила мне дорогу в следующий отсек ада. Временами она говорила горячо и убедительно: «Нет в мире справедливости. Нет! Одни только басни..» Я впервые услышала, что в лагере есть «отказчики», что политические потому и «дрянь» и «сволота», что прилежно работают. А ее, мол, и так обязаны в лагере содержать.
Природу ее своеобразного «идеологического» протеста я тогда понять не могла. За будничной, смышленой Валей существовала другая: страшная своей катастрофической освобожденностью от всех правил и норм, от всех обязательств перед кем бы то ни было — и перед собой в том числе. И я чувствовала, что она еще не предел отпетости.
Раньше мир делился на дурной и светлый, испорченный и добрый. Теперь он превращался в единый человеческий слив помоев, добра, жестокости, зверств и беззащитности.
Дней через десять уже ночью дежурный выкрикнул:
— X.! С вещами!
Валя обрадовалась. Быстро собралась. Попрощалась. Бросила:
— Жаль мне тебя. Хорошая ты девчонка, хотя и… — жестом она изобразила — с придурью.
Часа через два ее привели обратно. Глаз был подбит.
— Зойки не было! — отчеканила она. — Подождем.
Смачивая глаз, она грязно ругалась. В ответ на плевок конвоир стукнул ее прикладом.
В следующую ночь пришли за мной. Тоскливо сжалось сердце от тех же слов:
— Петкевич! С вещами!
Разве расскажешь, что это за чувство, когда тебя выкликают по кем-то где-то составленному списку? В какой путь? Каких законов существования? И главное, за что?
— Не смей уходить в этап без Эрика! — доносилось Валино напутствие. — Дура будешь! Себя погубишь! А-а, знаю, что напрасно говорю.
— До свидания, Валя! Спасибо!
Для этапа были собраны одни женщины. Многие, как я, беспомощно озирались. Я поняла, что преимущественно здесь все по 58-й статье. Стало легче. Кто-то сказал, что этап формируют в женский лагерь. Названия места никто не знал. Нас обыскивали. Стригли. Сумочки, оставшиеся мелочи заставили сдать якобы на склад, для того чтобы мы их уже никогда не получили.
Ночь была долгой, томительной.
Спал ли Эрик где-то здесь, в тюрьме? Или его раньше меня угнали этапом?
Я ждала дороги в лагерь, в неизвестный, заведомо враждебный человеку и опасный мир.
ГЛАВА V
Вся ночь перед этапом прошла без сна. Выдали паек: пятьсот граммов хлеба и две ржавые селедки. В тюремный двор уже заглянуло солнце, а нас все еще не строили. Кто-то из особо жаждущих разузнать место назначения этапа преуспел в этом — мы должны были проследовать в Джангиджирский женский лагерь.
— Не слышали, сколько это от Фрунзе?
— Километров пятьдесят-шестьдесят…
— А чем нас туда повезут?
— Повезут? А пёхом топать не нравится?
Причина задержки стала ясна, когда из изолятора привели женщину, лицо которой было в иссиня-желтых подтеках, опухшее, со следами недавних побоев. Она шаталась, жмурилась от света. Видимо, ее долго отхаживали.
Молоденький со смазливым личиком командир этапа пронзительно закричал:
— Всем смотреть сюда! Всем! Это чучело задумало бежать из лагеря. Так вот: она за это получит что полагается, а сейчас поведет вас дорогой, которой бежала. Если дадим круг верст в сто, ее благодарить будете. Ясно? Всем ясно, спрашиваю?
Безучастную ко всему беглянку поставили головной в колонне.
Нас пересчитали: сорок человек. Прямоугольник (десять рядов по четыре человека), окруженный конвоирами и собаками, был готов к отправке. Командир напутствовал:
— При побеге будем стрелять. Три шага вправо, три влево считаются попыткой к побегу! Понятно? Повторяю: три шага вправо, три влево — получите пулю.
Открыли тюремные ворота. Мы вступили на мостовые города.
В одном его конце ютился дом с нашей опустевшей комнатой, в другом еще спали моя свекровь, Лина и трехлетняя большеглазая Таточка. По мере того как исчезали очертания города, я почти физически чувствовала, как от насильственного натяжения рвались не до конца еще изношенные чувства и представления о жизни, которые до той поры и составляли меня.
Какого небожеского происхождения чуждая сила уводила меня в этом строю неизвестно на что, непонятно куда? Почему ей следовало повиноваться?
Мы шли и шли. Никто ни с кем не разговаривал. Только молоденький командир все надсадно кричал на ту несчастную, которая, спотыкаясь, тащилась в голове этапа.
Часов до десяти шли относительно спокойно. Но постепенно все, чему мы поначалу радовались после трехмесячного пребывания в камере, — воздух, ветер и солнце — оборачивалось наказанием. Голубое небо, становясь кандально-синим, безжалостно изливало на наши головы раскаленную лаву. Ветер и шаг впереди идущего поднимал песок, забивая рот, глаза, волосы. Песок и солнце. Строй. Конвой.
Мы уже перешли предел своих возможностей, а нам не разрешали останавливаться. Упал один, второй. Если на окрик: «Встать, стрелять буду!» женщины не поднимались, их взваливали на телегу и везли за нами. Так разъяснялось предназначение двух подвод, приписанных к этапу.
Не знаю, через сколько верст нам разрешили сделать первый привал и залезть под телеги, на которых лежали получившие солнечный удар люди, прикрытые рогожей. Мы управлялись с хлебом и ржавыми селедками. Воды не полагалось. Приходилось отворачиваться, когда конвоиры отвинчивали фляги, из которых им в рот текла волшебно-серебряная вода.