Жизнь в трех эпохах
Шрифт:
К английскому языку я приобщился, как я уже рассказывал, совершенно случайно, готовясь поступить в спецшколу, и с тех пор он стал моим вторым языком. У меня вообще оказались способности к иностранным языкам, они мне давались легко, и я записался в библиотеку иностранной литературы на Петровских линиях. Хотя французский я знал не хуже английского — как-никак учил его в школе четыре года, — почему-то я предпочитал брать английские книги. За время моей работы «под землей» я смог перечитать почти всего Джека Лондона, Конан Дойля, Честертона, множество детективных романов. Когда я сейчас это вспоминаю, мне самому это кажется странным: как мог юноша в такое голодное время, при такой тяжелой физической работе по двенадцать часов в сутки шесть дней в неделю, без всяких отпусков (во время войны отпуска были отменены) находить силы читать английские книжки?
Ведь с едой действительно было плохо все время; всю войну я мечтал о том, как наступит день — сразу же после войны, — когда можно будет пойти и купить целую буханку хлеба и съесть ее медленно, с наслаждением, без масла, даже не запивая водой, чтобы подольше ощущать этот дивный вкус простого черного хлеба (вкус белого хлеба я давно забыл). И еще всю войну я мечтал, перечитывая свою «Книгу о вкусной и здоровой пище», о картошке: ведро, целое ведро — что может быть лучше?
Надо сказать, что со второй половины 42-го года питание улучшилось: американцы стали присылать продовольствие, и в столовой «Теплосети» на Ильинке появилась тушенка. Вот что нас спасло тогда — американская тушенка! После баланды и пшенной каши — тушенка, райское блаженство! Ее называли «второй фронт»: ведь ни в 42-м, ни в 43-м союзники так и не открыли второй фронт, которого мы все так ждали, — так, но крайней мере, у нас появился американский провиант. Я чувствовал, что сил у меня прибавляется с каждым днем; хотя я был худой, как скелет, на щеках стал появляться румянец — молодой организм брал свое. Конечно, все равно еды не хватало, недоедание было постоянным, но уже чувствовался перелом к лучшему.
Правда, избежать болезней от плохого питания не удалось. Я дважды лежал в больнице с дизентерией. Это была не первая серьезная болезнь в моей жизни: в восьмилетием возрасте я заболел дифтеритом и попал в Боткинскую больницу. В те времена дифтерит был смертельной болезнью; в детской палате, где я лежал, умерли все дети, кроме меня. Мать много раз рассказывала мне, как она пришла навестить меня на третий или четвертый день и обнаружила, что детская палата закрыта, двери заколочены досками, и сторож сказал: «Заколотили палату, все дети померли». Легко представить себе состояние моей матери! Но материнское чутье толкнуло ее к взрослому отделению, и там она нашла меня; оказалось, что меня, как единственного оставшегося в живых, перевели к взрослым.
И вот теперь, во время войны, меня свалила дизентерия, и я лежал в больнице, переоборудованной из школы, — моей собственной школы, где я учился семь лет, на Садово-Кудринской, между зоопарком и планетарием, более того — в моем же классе, ставшем одной из палат! А на следующий год — снова дизентерия, и снова больница. Но — молодость, молодость! Все прошло, и я опять под землей, в своих колодцах.
Помню, однажды я вылез из колодца около Исторического музея, чтобы отдышаться после ремонтных работ, и сидел, свесив ноги в люк; вдруг меня кто-то окликает. Смотрю — это мой школьный товарищ, смотрит на меня с изумлением. Разговорились; он учился в техникуме. Когда я заметил, как он глядит на мой комбинезон, измазанный грязью всех цветов радуги, я сказал, что тоже надеюсь в будущем возобновить учебу; покачав с сомнением головой, Борис ответил: «Думаешь, ты сможешь после всего этого опять засесть за логарифмы?» Я ничего не сказал в ответ и молча нырнул обратно в люк, переполненный горечью и обидой. А может быть, я и в самом деле уже обречен вот на такую жизнь? Буду в пятидесятиградусной жаре стучать кувалдой и крутить гайки под землей? Зачем тогда нужны были пятерки по литературе, истории и математике, зачем я читаю в подлиннике английские книги?
Я уже военнообязанный, прошел полный курс допризывного военного обучения и получил специальность минометчика. В декабре 43-го происходит призыв в армию ребят 26-го года рождения, и я с бьющимся сердцем иду в районный военкомат. Я ждал этого дня все последние месяцы; сейчас это, может быть, несколько странно читать, но я и на самом деле по мере приближения срока призыва все больше и больше мечтал об отправке на фронт. И дело, конечно, вовсе не в тяге к армейской службе; напротив, я всегда чувствовал, что не смогу вписаться в армейский уклад жизни с его системой беспрекословных приказов, с чинопочитанием, муштрой и презрением сержантов к интеллигентам, и впоследствии, на военных сборах, это полностью подтвердилось. Но тогда я об этом думал меньше всего, мне настолько обрыдла, опротивела моя работа, я настолько устал физически и еще больше морально, что фронт казался избавлением. Кроме того, естественное мальчишеское стремление «побывать на войне», романтика, полное отсутствие мысли о том, что тебя могут убить или искалечить.
В военкомате меня облили холодным душем: «Вы находитесь в составе Московской противовоздушной обороны, вы — боец внутреннего фронта, работаете на оборонном предприятии, получите бронь от призыва и отправляйтесь на свое место». Я тут же подал заявление о добровольном отказе от брони, но его даже не передали на рассмотрение военкому. Итак, я остался в Москве.
Но перемены все же наступили. Началось с того, что меня вызвали в отдел кадров. Сидевший рядом с кадровиком человек стал подробно расспрашивать меня о расположении магистралей, которые я обслуживал, особенно интересуясь линией, которая шла в Кремль. Дело в том, что Кремль тоже был одним из наших абонентов, хотя, конечно, туда нас и близко не подпускали, внутри Кремля трубы обслуживали собственные слесаря. Но один из колодцев, которые мы периодически проверяли, находился прямо посередине Красной площади, оттуда и шла линия в Кремль. Залезать в этот «особый» колодец мы могли только в присутствии «представителя инспекции», т. е. сотрудника госбезопасности: после того как я крючком открывал чугунную крышку люка, «представитель» снимал пломбу, стоявшую на другой, нижней, крышке, и ждал наверху, пока мы в камере работали, потом опять вешал пломбу. Так вот, именно этим сектором обслуживаемого нами участка и интересовался расспрашивавший меня человек, и через несколько дней я вдруг узнаю, что меня переводят из первого района «Теплосети» в четвертый, на шоссе Энтузиастов, на окраину Москвы, причем без всякого объяснения.
Я вначале не понял, в чем дело, и из кабинета начальника района, объявившего мне об этом приказе, позвонил главному инженеру «Теплосети». «Вы не понимаете сами, в чем дело? Зайдите тогда на следующей педеле». Но я уже и не стал заходить к нему, потому что когда на следующий день я забирал из шкафчика свои вещи, мастер района, убедившись, что никого вокруг нет, шепнул мне: «Говорят, тебя переводят потому, что ты вроде поляк какой-то». Тут я сразу все уразумел. Какой там поляк? Просто-напросто почти два года понадобилось органам госбезопасности, чтобы узнать, что один из слесарей, обслуживающих магистраль, ведущую в Кремль, — родной сын немки. Вот и все. Конечно, вряд ли они боялись, что я смогу по трубам с паром запустить в Кремль бомбу, это была простая бюрократическая мера, проявление бдительности. В первый раз в жизни я подвергся дискриминации со стороны госбезопасности.
Итак, я стал работать у черта на куличках, но изменилось лишь то, что гораздо больше времени приходилось тратить на проезд до места работы. А через не сколько месяцев я вновь услышал слово «трудфронт». На этот раз меня отправили не на склад металлолома, а на гораздо более серьезную работу — на разгрузку дров для Москвы.
Все жители столицы отапливали свои жилища дровами, которые распределялись в централизованном порядке по талонам. Ежедневно в Москву приходили составы с лесом, которые разгружались на специально созданных базах, куда были подведены железнодорожные пути; таких баз было, кажется, около двадцати. Я был направлен на базу за Павелецким вокзалом, сроком на месяц, но проработал там почти пять месяцев — по той причине, что «пошел на повышение» на дровяной базе, и тамошнее начальство договорилось с «Теплосетью», чтобы задержать меня подольше. А «повышение» состояло в том, что, проработав месяц рядовым грузчиком, я стал бригадиром, а затем — «командиром роты». Звучит комично, но объяснялось это громкое военное звание тем, что все бригады, работавшие на данной базе, были объединены в отряд, именовавшийся ротой. В моем подчинении оказалось более пятидесяти человек, главным образом женщин, в возрасте от 16 до 55 лет. Можно вообразить, каково приходилось мне, восемнадцатилетнему мальчишке, которого, конечно, эти женщины — мобилизованные работницы различных предприятий — и в грош не ставили, по которому вынуждены были подчиняться. Особенно трудно было с бригадирами — ушлыми, тертыми, разбитными бабами среднего возраста, бойкими на язык и ничего не боявшимися. Сколько же я всего насмотрелся и наслушался за эти пять месяцев, сколько скандалов и потасовок видел, сколько склок между бригадирами пришлось разрешать! До тех пор я работал в «Теплосети» в исключительно мужской компании, с женщинами не сталкивался вообще; зато теперь я получил великолепную возможность познакомиться с советской женщиной во всей ее красе…
Я пишу это и одергиваю себя — нет, не надо так, свысока… Разве они были виноваты в том, что стали такими, эти жертвы жуткой, убогой жизни, ничего не видевшие, кроме тяжкого труда, невыразимой бедности, многочасовых стояний в очередях, беспрерывных забот о прокормлении детей, часто терпевшие побои от пьяниц-мужей, росшие в атмосфере грубости, хамства, жульничества, с детства приучившиеся выгадывать по мелочам, ловчить, крутиться и изворачиваться, огрызаться и материться… Я вскоре понял все это; сначала я был с ними резок и крут, даже жесток (еще бы! мальчик, вдруг получивший власть над десятками людей), но постепенно стал смягчаться. К концу срока я уже ладил со всеми и даже, кажется, стал популярным начальником — думаю, потому что старался все делать «по справедливости», распределять нагрузку равномерно, не выделял «любимчиков». А ведь в моих руках было самое могучее орудие воздействия на подчиненных — продовольственные талоны!
Все откомандированные на трудфронт получали продовольственные карточки по месту своей основной работы; так, я по-прежнему получал свой ГЦ, драгоценный килограмм хлеба в день. Но командиру роты выдавали также некоторое количество талонов УДП («усиленное дополнительное питание»; в народе это называли «умрешь днем позже») для поощрения лучших работников. Они раздавались по усмотрению командира, и легко себе представить, какие возможности для произвола и фаворитизма тут открывались! Я никогда не злоупотреблял этой привилегией, что было, конечно, замечено и оценено, особенно на фоне того, как вели себя командиры некоторых других баз, что было широко известно на всем «дровяном фронте».
Впервые в жизни я получил возможность чем-то гордиться и впервые почувствовал, как хорошо становится на душе, когда делаешь человеку добро.
По окончании работы на дровяной базе я вернулся в «Теплосеть». После труда на свежем воздухе — опять грязные колодцы и проклятая, невыносимая жара! Я снова впал в отчаяние, вновь подал в военкомат заявление с просьбой отправить меня добровольцем на фронт и вновь получил отказ. Но вскоре произошла новая, радикальная перемена в жизни: автобазе «Теплосети» пообещали выделить через несколько месяцев еще одну грузовую автомашину, а водителей найти было в то время нельзя, все были на фронте, и начальство решило обойтись своими силами — подготовить шофера из числа собственных работников. Выбор пал на меня, как на самого молодого из слесарей; и вот в один прекрасный день — поистине прекрасный! — я получаю направление на трехмесячные курсы шоферов.