ЖАНРЫ

Жизнь Владислава Ходасевича
Шрифт:
А мне и волн морских прибой, Влача каменья, Поет летейскою струей, Без утешенья. <…> Взбирается на холм крутой Овечье стадо… А мне — айдесская сквозь зной Сквозит прохлада.

Все они, купаясь, совершая прогулки в горы, веселясь, не подозревали, что идет их последнее спокойное, беззаботное и сытое лето на родине… Надвигались роковые события. Каждая интеллигентная российская семья переживала их, выкарабкивалась как могла, по-своему, но в конечном счете во многом одинаково.

Глава 7

«Путем зерна»

Владислав Ходасевич. 1918–1921 годы

Время словно навязывает Ходасевичу новый для него размер — он начинает писать белым стихом; эпический, повествовательный стих, внешне спокойный, размеренный, но тревожный изнутри, подобно «Вольным мыслям» Блока, как нельзя более подходит для того, о чем он сейчас пишет. (В дальнейшем он к белому стиху почти никогда не возвращается, за редким исключением.)

Стихотворение «2-го ноября» внешне как будто отвлеченно повествует о страшных днях Москвы, о подавлении последнего сопротивления большевикам. В нем нет никакой политики. Оно написано с позиции «обывателей», жителей, спрятавшихся в подвалы от стрельбы. Но вот они выходят на свет — как после стихийного бедствия.

Семь дней и семь ночей Москва металась В огне, в бреду. Но грубый лекарь щедро Пускал ей кровь — и, обессилев, к утру Восьмого дня она очнулась. Люди Повыползли из каменных подвалов На улицы. Так, переждав ненастье, На задний двор, к широкой луже, крысы Опасливой выходят вереницей И прочь бегут, когда вблизи на камень Последняя спадает с крыши капля… К полудню стали собираться кучки. Глазели на пробоины в домах, На сбитые верхушки башен; молча Толпились у дымящихся развалин И на стенах следы скользнувших пуль Считали. Длинные хвосты тянулись У лавок. Проволок обрывки висли Над улицами. Битое стекло Хрустело под ногами. Желтым оком Ноябрьское негреющее солнце Смотрело вниз, на постаревших женщин И на мужчин небритых. И не кровью, Но горькой желчью пахло это утро. <…> К моим друзьям в тот день пошел и я. Узнал, что живы, целы, дети дома, — Чего ж еще хотеть?.. <…>

Сравнение с крысами, конечно, нелестно, но точно и образно. Героизма во всем этом нет, есть лишь страдание и усталость. «2-го ноября» — об истории, о том, что делает с людьми, с простыми, обыкновенными людьми непонятная им и равнодушная к их судьбам стихия истории.

Но жизнь возобновляется. Только столяр, давний знакомый стихотворца, делает для кого-то гроб. Выбегают дети, выпускают в небо над Плющихой голубей. Внимание автора сосредотачивается на четырехлетнем малыше:

…Лишь один, Лет четырех бутуз, в ушастой шапке, Присел на камень, растопырил руки, И вверх смотрел, и тихо улыбался. Но, заглянув ему в глаза, я понял, Что улыбается он самому себе, Той непостижной мысли, что родится Под выпуклым, еще безбровым лбом, И слушает в себе биенье сердца, Движенье соков, рост… Среди Москвы, Страдающей, растерзанной и падшей, — Как идол маленький, сидел он, равнодушный, С бессмысленной, священною улыбкой. <…>

Существование этого малыша сразу переносит стихотворение в иные сферы, утверждает силу и мудрость продолжающейся, вопреки всему, наперекор историческим катаклизмам, жизни. Но что-то уже неизбежно изменилось…

Дома Я выпил чаю, разобрал бумаги, Что на столе скопились за неделю, И сел работать. Но, впервые в жизни, Ни «Моцарт и Сальери», ни «Цыганы» В тот день моей не утолили жажды.

Работать как прежде уже невозможно, и только ребенок — вне происшедшего, он — надежда на что-то высшее, чего не коснулись эти зловещие события, погибель и разрушение… Он — как маленький Будда над всем этим хаосом.

Ходасевич описывает во «2-м ноября» свое действительное посещение Гершензона, жившего неподалеку, — с целью узнать, не случилось ли чего с друзьями при этом кровавом переходе в новую эпоху.

Белый стих он использует в то время и для стихотворений, наполненных рефлексией, стихотворений-раздумий; в некоторых из них буквально уходит от внешнего мира в мир потусторонний. Таков «Эпизод», написанный уже в январе 1918 года, — душа в нем и вовсе покидает на время тело.

<…> Я в комнате своей сидел один. Во мне От плеч и головы, к рукам, к ногам, Какое-то неясное струенье Бежало трепетно и непрерывно — И, выбежав из пальцев, длилось дольше, Уж вне меня. Я сознавал, что нужно Остановить его, сдержать в себе, — но воля Меня покинула… <…>

И потом в пустой комнате, где полка книг, желтые обои, «маска Пушкина, закрывшая глаза», самого себя он

Увидел вдруг со стороны, как если б Смотреть немного сверху, слева. Я сидел, Закинув ногу на ногу, глубоко Уйдя в диван, с потухшей папиросой Меж пальцами, совсем худой и бледный. Глаза открыты были, но какое В них было выраженье, — я не видел. Того меня, который предо мною Сидел, — не ощущал я вовсе. Но другому, Смотревшему как бы бесплотным взором, Так было хорошо, легко, спокойно. И человек, сидящий на диване, Казался мне простым, давнишним другом, Измученным годами путешествий. <…>

«Эпизод» всячески расхваливали Вячеслав Иванов и антропософы. «Впервые читал на вечере у Цетлиных под „бурные“ восторги Вяч. Иванова (с воздеванием рук). Потом с этими стихами ко мне приставали антропософы. Это по ихнему называется отделением эфирного тела. Со мной это случилось в конце 1917, днем или утром, в кабинете». (Ходасевич обладал, очевидно, этой странной и редкой способностью — отпускать на миг душу «на волю» из тела, о чем в какой-то мере и «Элегия» («Деревья Кронверкского сада…»).) Это состояние возвращалось и летом 1919 года, о чем стихотворение «Вариация».

<…> И вдруг, изнеможенья полный, Плыву: куда — не знаю сам, Но мир мой ширится, как волны, По разбежавшимся кругам. Продлись, ласкательное чудо! Я во второй вступаю круг И слушаю, уже оттуда, Моей качалки мерный стук.
Поделиться с друзьями: