ЖАНРЫ

Жизнеописание Михаила Булгакова
Шрифт:

Настоящее слишком живо, слишком шевелит, слишком раздражает; перо писателя нечувствительно переходит в сатиру.

...Мне всегда казалось, что в жизни моей мне предстоит какое-то большое самопожертвование, и что именно для службы моей отчизне я должен буду воспитываться где-то вдали от нее.

...Я знал только то, что еду вовсе не затем, чтобы наслаждаться чужими краями, но скорей, чтобы натерпеться, точно как бы предчувствовал, что узнаю цену России только вне России и добуду любовь к ней вдали от нее». И сразу вслед за эпиграфом начиналось письмо: «Я горячо прошу Вас ходатайствовать за меня перед Правительством СССР о направлении меня в заграничный отпуск на время с 1 июля по 1 октября 1931 года.

Сообщаю, что после полутора лет моего молчания с неудержимой силой во мне загорелись новые творческие замыслы, что замыслы эти широки и сильны, и я прошу Правительство дать мне возможность их выполнить.

С конца 1930 года я хвораю тяжелой формой неврастении с припадками страха и предсердечной тоски, и в настоящее время я прикончен.

Во мне есть замыслы, но физических сил нет, условий, нужных для выполнения работы, нет никаких». Перед нами — второй после стихотворения документ, свидетельствующий о состоянии Булгакова спустя год после знаменательного разговора. В нем он утверждал: «Причина болезни моей мне отчетливо известна.

На широком поле словесности российской в СССР (замечательно это словосочетание, пожалуй, единственное в своем роде в тогдашней публичной — тем более обращенной к власти — речи. — М. Ч.) я был один-единственный литературный волк. Мне советовали выкрасить шкуру. Нелепый совет. Крашеный ли волк, стриженый ли волк, он все равно не похож на пуделя.

Со мной и поступили как с волком. И несколько лет гнали меня по всем правилам литературной садки в огороженном дворе». Одна из любимых его книг — «Псовая охота» H. Реутта (1848) — подсказала, по-видимому, нужный охотничий термин, означающий травлю уже пойманного зверя. (Современный академический словарь поясняет это слово примером из мемуарной прозы, где повествуется о том, что на псарнях «всегда держали волков для «садок», т.е. для травли, чтобы приучать молодых борзых брать волка».)

Эта картина возникла у Булгакова еще в 1924 году — в «Белой гвардии»: «Если бы кто и полез на Горку, то уж разве какой-нибудь совсем отверженный человек, который при всех властях мира чувствует себя среди людей как волк в собачьей стае. Полный мизерабль, как у Гюго». Но в письме она приобрела заостренную определенность.

Булгаков не был тем отверженным по натуре, который чувствует себя вышеописанным образом — «при всех властях мира».

Образ загнанного волка в письме приобрел зловещий и в какой-то степени вызывающий смысл: Булгаков, конечно, тщательно обдумавший столь сильный стилистический ход, давал понять могущественному адресату, что осознает свою ситуацию как ситуацию зверя в ловушке, длящуюся «уже несколько лет» (в течение которых он несколько раз подавал заявления с просьбой о выезде, остававшиеся без ответа — вплоть до апреля 1930). Свое согласие на предложение Сталина — оставшись здесь, пойти служить в театр, — в разговоре 1930 года он интерпретировал теперь так: «Зверь заявил, что он более не волк, не литератор. Отказывается от своей профессии. Умолкает. Это, скажем прямо, малодушие.

Нет такого писателя, чтобы он замолчал. Если замолчал, значит был не настоящий. А если настоящий замолчал — погибнет. Причина моей болезни — многолетняя затравленность, а затем молчание».

...В это самое время в московской литературной среде ходит стихотворение Мандельштама, написанное во второй половине марта (1931 года) —с той же неожиданной и сильной метафорой волка:

...Мне на плечи кидается век-волкодав,Но не волк я по крови своей... ...Потому что не волк я по крови своей И меня только равный убьет.

Если пытаться понять стихи буквально (что вряд ли правомерно), поэт стремился откреститься от унизительно-страшной участи волка — рано или поздно стать добычей собак. Булгаков же расценивает свой отказ от положения волка как отказ от «профессии», как «малодушие». Мандельштам, только что перед тем написавший: «С миром державным я был лишь ребячески связан», «И ни крупицей души я ему не обязан», — говорит о трагической ошибке века: он, поэт, дававший «Присягу чудную четвертому сословью», не должен быть добычей волкодавов! Это выражено им еще в 1922 году: «Захребетник лишь трепещет на пороге новых дней» («Век») — в тот самый год, когда Булгаков размышлял на этом же пороге — «...Но буду ли жить я?» В 1931 году Булгаков гордо удостоверяет свою, отличную от других породу и кровную связь с иной, порушенной державой. Для автора повести «Собачье сердце», с 1926 года находившейся в чужих руках и, возможно, прочитанной и Сталиным, естественным было настаивать на своих отличиях и от Шариковых, и от волкодавов. Он не навязывался на роль «мизерабля», уготованную всем «захребетникам», но не считал возможным отказываться от нее.

Социальная жизнь чем далее, тем более складывалась таким образом, что изначально разные позиции сближались, и когда Мандельштам пишет в мае — начале июня 1931 года «...Мы умрем, как пехотинцы, Но не прославим ни хищи, ни поденщины, ни лжи» — то это вполне близко к общему смыслу письма Булгакова от 30 мая 1931 года.

Отчаянное состояние автора письма явствует уже из того, что в нем он счел нужным дать адресату полный отчет в своей деятельности за истекший со времени их разговора год с небольшим. «За последний год я сделал следующее:

несмотря на очень большие трудности, превратил поэму Н. Гоголя «Мертвые души» в пьесу

работал в качестве режиссера МХТ на репетициях этой пьесы

работал в качестве актера, играл за заболевших актеров в этих же репетициях

был назначен в МХТ режиссером во все кампании и революционные праздники этого года

служил в ТРАМ'е — Московском, переключаясь с дневной работы МХТовской на вечернюю Трамовскую.

ушел из ТРАМ'а 15.III.31 года, когда почувствовал, что мозг отказывает служить и что пользы ТРАМ'у не приношу

взялся за постановку в театре Санпросвета (и закончу ее к июлю).

А по ночам стал писать.

Но надорвался».

По-видимому, писать он начал свой брошенный уже два года назад роман о дьяволе. Сохранившиеся в двух тетрадях наброски под названием «Черновики романа» показывают, что продолжить роман в тот год так и не удалось: как и засвидетельствовал автор в письме, он «надорвался», — можно думать, отнюдь не только от обилия работ, в том числе и совершенно ему чуждых (что он всегда переносил с повышенной болезненностью), но и от мыслей, уже приобретавших характер бесплодного бега по заколдованному кругу.

30 мая 1931 г. Булгаков писал: «...я очень серьезно предупрежден большими деятелями искусства, ездившими за границу, что там мне оставаться невозможно.

Меня предупредили о том, что в случае, если Правительство откроет мне дверь, я должен быть сугубо осторожен, чтобы как-нибудь нечаянно не захлопнуть за собой эту дверь и не отрезать путь назад, не получить бы бед похуже запрещения моих пьес». Как видим, формулировки уже иные, чем в предыдущем письме. «...Заканчивая письмо, хочу сказать Вам, И. В., что писательское мое мечтание заключается в том, чтобы быть вызванным лично к Вам. Поверьте, не потому только, что вижу в этом самую выгодную возможность, а потому, что Ваш разговор со мной по телефону в апреле 1930 года оставил резкую черту в моей памяти. Вы сказали: «Может быть, Вам, действительно, нужно ехать за границу?» Тронутый этой фразой, я год работал не за страх режиссером в театрах СССР». Так Булгаков впервые делает попытку переиграть ситуацию, вернуться к уже завершенному разговору, напоминая своему собеседнику его вопрос, он хочет дать на него иной, более дифференцированный ответ — нет, уезжать он не хочет, он не теряет надежды на возможность работы здесь, но хотел бы поехать ненадолго — посмотреть мир.

Мы не можем сказать с полной уверенностью, что эта редакция письма была окончательной, но письмо данному адресату было, во всяком случае, отослано в эти дни — о нем идет речь в переписке с Вересаевым.

Итак, Булгаков отправил письмо и снова, как год назад, стал ждать ответа. Он должен был придти не позже как через две недели — если исходить из прецедента и из того, что в отпуск Булгаков просился с 1 июля — значит, нужно было какое-то время на оформление, что, в случае согласия, понимал бы и адресат.

Поделиться с друзьями: