Жизнеописание Михаила Булгакова
Шрифт:
Добавим, что через несколько месяцев после осенних арестов был арестован и В. Э. Мориц — по дороге из дома на службу в ГАХН; разгром Государственной академии художественных наук завершился в течение полугода.
«Когда Академию прикрыли осенью 1929 года, в начале 1930 г. состоялась чистка Президиума ГАХН, — писала в своих воспоминаниях тридцать с лишним лет спустя лингвист Аполлинария Константиновна Соловьева, — я присутствовала на чистке. Петр Семенович Коган, занимавший должность президента ГАХН и сам подлежавший чистке, со строгим словом обратился к Г. Г. Шпету. Наталия Ильинична Игнатова (дочь известного народовольца, позже — редактора газеты «Русские ведомости» И. Н. Игнатова. — М. Ч.) укорила за это Петра Семеновича — по существу доброго деликатного человека. Но 1) «строгого» слова, очевидно, требовала обстановка, а 2) в мировоззрении Шпета, — пишет автор воспоминаний, пройдя уже многолетний курс общественного перевоспитания, — действительно были моменты преклонения перед западно-европейской культурой, мешавшие ему проникнуть в самый смысл Октябрьской революции. Дружба между П. С. Коганом и Г. Г. Шпетом осталась неизменной до смерти Петра Семеновича. 4 мая 1932 года в день похорон Петра Семеновича Густав Густавович вел под руку его жену Надежду Александровну от дома, где жил Петр Семенович (в Левшинском переулке), до ворот Новодевичьего кладбища».
Эта среда играла до поры до времени немалую роль в жизни Булгакова. Разносторонне образованные, веселые, жизнелюбивые люди составляли с юных лет одну компанию, в которую они — одни охотно, другие со сдержанностью, с некоторым снобизмом выходцев из богатой столичной среды по отношению к провинциалу приняли Булгакова. Те, кто были частью этой среды, вспоминают о разных биографиях этих людей и об их во многом общей судьбе. Братья Ярхо не были женаты; Григорий Исаакович пояснял: «В настоящее время я не так богат, чтобы обеспечить жене необходимые жизненные условия», по слухам, «имел содержанку» и галантно ухаживал за всеми дамами своего круга; Борис Исаакович «не афишировал своей личной жизни». Он был известным остроумцем, сыпал эпиграммами. Когда ездил в Сербию, то, вернувшись, объявил:
И вот в страну, где серп и молот,Я возвратился, серб и молод!Были у него и более рискованные остроты: «Нет, с электрификацией ничего не выйдет — на каждую лампочку Ильича найдется выключатель Виссарионыча!»
Когда встречали 1928-й год у братьев Петровских (на улице Грановского, дом 2), где собралась вся гахновская компания, он произнес тост:
Кому с тоской в грудиМы шепчем десять лет:«Уйди-уйди-уйди», [86] Пусть в нынешнем годуНам прокричит в ответ:«Уйду-уйду-уйду!»86
Свистулька «уйди-уйди» продавалась на всех московских перекрестках. — М. Ч.
Впрочем, остроумцев в этой среде было немало. «Однажды Наташа Венкстерн написала Булгакову на книжке, — продолжает свой рассказ М. В. Вахтерева: — «Не прелюбы сотвори» (одна из библейских заповедей). А В. Н. Долгоруков сказал: «Надо бы — «Не при Любе сотвори...». Они были связаны друг с другом если не родством так свойством или иными тесными связями. В. Д. Долгоруков был женат на первой жене С. В. Шервинского, В. Э. Мориц — на первой жене H. H. Лямина. Петр Александрович Туркестанов был женат на Наталье Дмитриевне Истоминой (брат ее Петр Дмитриевич был похож на великого князя — за это его, по сохранившимся легендам, не раз сажали...), а на его сестре был женат известный шекспировед M. M. Морозов... Но темные тени чем дальше, тем больше ложились на эту среду. После сравнительно недолгого пребывания В. Н. Долгорукова в заключении (оттуда его будто бы вызволили при помощи отца братьев Шервинских, известнейшего в Москве врача, лечившего на своем веку разных пациентов — от И. С. Тургенева до кремлевских жителей; через него же хлопотали об Анастасии Петрово-Соловово, жене Л. В. Горнунга), его не очень охотно принимали в некоторых домах, да и сам он стал домоседом...
Лев Владимирович Горнунг в апреле 1970 г., передавая в Отдел рукописей Библиотеки им. В. И. Ленина материалы своей жены, Анастасии Васильевны Петрово-Соловово, внучатой племянницы Сухово-Кобылина, правнучки князя Алексея Щербатова, рассказывал, как она была арестована в 1930-м году, выслана на три года (во время ареста погибли ее дневники, письма родителей, два тома воспоминаний матери) . Он рассказывал еще об одном человеке, которого хорошо знали обитатели Пречистенки, — о Павле Сергеевиче Шереметеве, человеке, на котором прекращался знаменитый в России род Шереметевых: «Мать его была урожденная Вяземская, ей принадлежало имение в Остафьеве. Он был хранителем усадьбы Остафьево; когда Луначарский и его жена Розенель захотели жить в Остафьеве — Шереметева срочно выселили в Новодевичью башню, филиал Исторического музея. Всю башню ему отдали... Тогда в Москве отсутствие усадьбы (т. е. в общественном культурном обиходе. — М. Ч.) было очень заметно, но об этом молчали». Автор анонимных мемуаров об окружении Булгакова также упоминает этого человека: «...В Новодевичьем монастыре, в одном из бывших, кажется, пристенных служебных помещений с появившимися после революции как приют для разного рода жителей многочисленными деревянными <...> пристройками, надстройками и лестницами, которые совершенно изменили вид красавца-монастыря. <…>, в маленькой и полутемной комнатке жил Шереметев, представитель одного из знатнейших русских боярских родов <...>. Как его звали? У него уже не было имени. Когда-то его прапрадед основал в Москве странноприимный дом (богадельню), в котором теперь помещается больница скорой помощи им. Склифосовского <...> Булгаков много раз мог видеть на Большой Пироговской да и на Пречистенке странную фигуру Шереметева, этого экстравагантного московского жителя. В пречистенско-остоженских переулках жили его родственники Голицыны».
Были истории трагические — жена Морозова, красавица Туркестанова, сразу из тюрьмы была отправлена в психиатрическую лечебницу и уже не вышла оттуда. С ним же разыгралась в одном из самых близких ему «пречистенских» — у Ляминых — домов «чудовищная», по определению рассказывавших нам о ней Н. А. Ушаковой и М. В. Вахтеревой, история. При всем собрании гостей он ударил по лицу Наталью Алексеевну Габричевскую (ту, про которую Б. И. Ярхо сложил двустишие: «Всех на свете женщин краше Габричевская Наташа...»). На него кинулись А. Г. Габричевский и H. H. Лямин, вытолкали из квартиры и спустили с лестницы. Больше в этих домах он уже не бывал. А много лет спустя, встретив Н. А. Габричевскую в Коктебеле, он спросил ее: «Неужели Вы не поняли, зачем я это сделал?..» И пояснил, что ему было нужно именно чтобы он публично был изгнан из милого дома. «А среди гостей, — добавил он еще одну (ужасавшую рассказчиц и до сего дня) подробность, — находился человек, который мог это происшествие, где нужно, подтвердить...»
Но вернемся к делам литературным (хотя и рассказанное только что возымеет со временем отношение к литературе) .
Немалую роль сыграл в тот год в судьбе Булгакова Ф. Ф. Раскольников, общественный вес которого сильно повысился — он сменил Воронского на посту редактора столь важного в литературной жизни журнала, как «Красная новь», и в одном из первых интервью, данных «Вечерней Москве», пообещал напечатать в одном из ближайших номеров разгромную статью о Булгакове. Кроме того, он стал, как уже говорилось, весьма ответственным лицом в Главреперткоме.
Неудачное стечение обстоятельств заключалось еще и в том, что Раскольников сам стремился выступить в качестве драматурга. Можно думать, слава булгаковских пьес вплеталась каким-то образом в мотивы (быть может, скрытые от него самого) тех решений о запрещении этих пьес, которые принимались при его участии.
МХАТ готовил постановку «Воскресения» Л. Толстого по инсценировке, сделанной Раскольниковым. Ставил И. Судаков; Горький в письме от 25 сентября 1930 года дал инсценировке снисходительно-кислую оценку. Проходили авторские читки его пьесы «Робеспьер». С одной из этих читок связан примечательнейший эпизод. Сохранилась сделанная Е. С. Булгаковой запись рассказа Булгакова об этом чтении — на одном из Никитинских субботников. Конечно, читая запись, сделанную по памяти (но, несомненно, весьма близко к тексту того рассказа-показа, который, по обыкновению Булгакова, наверняка несколько раз повторялся и запомнился ей до мелочей именно как театральное действо, которое она умела видеть со всеми мелочами и умела запоминать) , надо иметь в виду неизбежно гротескный характер устных рассказов Булгакова, приближавшихся к гротескным страницам его прозы. Поэтому предоставляем читателям мысленно освободить сам эпизод от преувеличений, приданных ему и блестящим рассказчиком, и темпераментной мемуаристкой.
«Публики собралось необыкновенно много, причем было несколько худруков, вроде Берсенева, Таирова, еще кое-кого — забыла. Актеры были — из подхалимов.
Миша сидел крайним около прохода ряду в четвертом, как ему помнится.
Раскольников кончил чтение и сказал после весьма продолжительных оваций:
— Теперь будет обсуждение? Ну, что ж, товарищи, давайте, давайте...
Сказал это начальственно-снисходительно. И Миша тут же решил выступить, не снеся этого тона. Поднял руку.
— Берсенев Иван Николаевич, Александр Яковлевич Таиров... —перечислял и записывал ведущий собрание человек. — ... (не помню — кто был третьим)... Булгаков... (человек сказал несколько боязливо). ...(дальше пошли другие, поднявшие руки).
Начал Берсенев.
— Так вот, товарищи... мы только что выслушали замечательное произведение нашего дорогого Федора Федоровича! ( Несколько подхалимов воспользовались случаем и опять зааплодировали). Скажу прямо, скажу коротко. Я слышал в своей жизни много потрясающих пьес, но такой необычайно подействовавшей на меня, такой... я бы сказал, перевернувшей меня, мою душу, мое сознание... — нет, такой — я еще не слышал! Я сидел, как завороженный, я не мог опомниться все время... мне трудно говорить, так я взволнован! Это событие, товарищи! Мы присутствуем при событии! Чувства меня... мне... мешают говорить! Что я могу сказать? Спасибо, низкий поклон вам, Федор Федорович! (И Берсенев поклонился низко Раскольникову под бурные овации зала).
(Да, а Раскольников, сказав: давайте, давайте, товарищи... — сошел с эстрады и сел в третьем ряду, как раз перед Мишей).
— Следующий, товарищи! — сказал председатель собрания. — А! Многоуважаемый Александр Яковлевич!
И Таиров начал, слегка задыхаясь:
— Да, товарищи, нелегкая задача — выступить с оцен кой такого произведения, какое нам выпала честь слышать сейчас! За свою жизнь я бывал много раз на обсуждении пьес Шекспира, Мольера, древних Софокла, Эврипида... Но, товарищи, пьесы эти, при всем том, что они, конечно, великолепны, — все же как-то далеки от нас! (Гул в зале: пьеса-то тоже несовременная!...) Товарищи!! Да! Пьеса несовременная, но! Наш дорогой Федор Федорович именно гениально сделал то, что, взяв несовременную тему, он разрешает ее таким неожиданным образом, что она становится нам необыкновенно близкой, мы как бы живем во время Робеспьера, во время французской революции! (Гул, но слов разобрать невозможно). Товарищи! Товарищи!! Пьеса нашего любимого Федора Федоровича — это такая пьеса, поставить которую будет величайшим счастьем для всякого театра, для всякого режиссера! (И Таиров, сложив руки крестом на груди, а потом беспомощно разведя руками, пошел на свое место под еще более бурные овации подхалимов).