Жребий Кузьмы Минина
Шрифт:
— Эй, почтенный! — крикнул нетерпеливый Шамка. — Вы чегой тоску нагоняете? Не в Боярской думе, чай? Винцо выдыхается, наливайте-ка. — И, начав раскачиваться, затянул, как пономарь: — Свяже, хмелю, свяже крепче...
Все разом закачались, налегая плечами друг на друга, горласто подхватили:
— Свяже пьяных и всех пьющих, помилуй нас, голянских...
Чокнулись, выпили. Шамка встал и, обратившись к иконе в тёмном углу, ублаготворенно вскричал:
— Господи, видишь ли, а то укажу!
От дружного хохота чуть не рухнул потолок. На большую половину заглянул сам хозяин, строго прикрикнул:
— Креста на вас нет, богохульники! Добуянитеся, приставов покличу. — И к подручному целовальнику: — Ты у меня приглядывай, приглядывай! Не токмо вино наливать наряжен...
— Верно, народ без узды не может, — во всеуслышание объявил известный пролаза площадной подьячий Крюк после того, как ушёл кабатчик. — Воля нам, яко свинье грязь: вываляться да выблеваться.
— Ну ты, почечуй! — выскочил из-за стола ковалихинский кузнец Федька. — В тягло бы тя купно с нами, по-иному бы запел! Кровавой бы слезой умылся!
— Все то неправедны цари виною, все то неправедны, — в один голос запричитали смирные до сей поры крестьяне. — Их грех. Юрьев день отменили, нас захолопили. Молися теперя на кажного зверя. Да нам бы волю-то!
— Окститесь, мужики! Чего жалитесь? — перекрыл шум бас однорукого мрачного калеки в стрелецком поношенном кафтане. — Аль о себе пристало нынче горевать-печься? Неужто не чуете: не токмо воли, ано и живота вот-вот лишимся? Не прости... Не проститься нам...
Безудержный кашель остановил речь стрельца. Схватившись за горло, он закинул голову, бессильно отвалился к стене. Полсотни человек, набившихся в кабак, пристыженно замолкли. Помаленьку снова заговорили, но уже тише, без ругани.
— В посаде бают, — приклонившись к Бессону, стал делиться с ним последними слухами Елизарий, — де братан твой норовит денежными сборами московским сидельцам пособить, потому его в земские старосты на новый срок прочат.
— Кузёму-то?
— Его. Да ишо мне нашептали намеднись: вовсе не для сидельцев ему деньги занадобились, а...
— Кузёму?! — вдруг уязвило Бессона, и он, топивший свою незадачу в кабацком вине, считавший себя обделённым, до озлобления возревновал к везучему брату. — Да Кузёма-то спит и видит, как прибрать к рукам весь торг! Да Кузёме-то мошну бы набить! Да от него, скареда, днём огня не...
— Гля, Митенька заявился! — вдруг перебил Бессона чей-то возглас от двери, и все повернулись туда, где, гремя ржавыми веригами и зябко кутаясь в лохмотья, хотя на воле стояла жара, а в кабаке ещё и духота, трясся на пороге юрод.
— Что, Митенька, студёно? — озорно подмигнув застольникам, спросил Шамка.
— Ой студь! Ой мороз! — пожаловался юрод, дыханием согревая грязные крючкастые пальцы, словно они и вправду закоченели.
Митенька появился в Нижнем невесть отколь в начале лета, но его уже знали все: убогих, как и сирот, по обычаю привечали сердобольно. Незамолимым грехом было обидеть несчастного, не пустить на двор, не подать хлеба. Правда, в Нижнем обитали свои юроды, которые не терпели чужаков, но они на диво быстро смирились с новичком, словно он их околдовал или чем-то умаслил. Всегда встрёпанный, похожий на расклёванную еловую шишку косоглазый жестковолосый Митенька больно уж был неказист и пришиблен, чтобы его отторгнуть.
— Хлебни-ка винца для сугреву, Митенька, да повещай нам, — снова заговорил с ним Шамка, протягивая кружку вина и весело поглядывая на товарищей, будто приглашая всех к новой потехе.
Митенька вцепился в кружку, глотнул, дёрнулся и, приведя себя в полное исступление, начал вещать ворожейным распевным голосом:
— Пала в нощи звезда хвостата, пронеслися в нощи псоглавцы с мётлами люты, завелися от их оборотни ненасытны, оборотни ненасытны — человекоядцы. Почали плоть человечью рвати да глотати, в кровь длани окунати... Ой да заяснело, заяснело внезапь. Грядёт, грядёт вой грозен. Вой — атаман грозен да могуч. Атаман могуч да праведен...
— Уж не Заруцкий ли праведник-то? — съязвил догадливый Шамка, но на сей раз выходка его не прошла: на неё не отозвались.
Кабак внимал только юроду.
— В деснице у него меч разящ, — не моргнув глазом, продолжал Митенька, — в шуйце же младенец, ликом ангельским светл. И сияние от младенца на всю землю православну. Да токмо иным лихим людям он очи позастил, ядовиту стрелу они на младенца невинна точат, зане оборотням кровопийным хотят услужити. Тута они меж нами...
Все в недоумении воззрились друг на друга. А вкрадчивый голос юрода надломился, плаксиво задрожал:
— Тута они. Уготовляют злу пагубу христопродавцы, нову смуту уж сеют. А подбивает их исподволь корыстолюбец лукав, торговец алчбив по прозванию Козьма...
В кабаке стало тихо, как в могиле. И неожиданный сильный удар кулаком по столу заставил всех вздрогнуть.
— Ты Кузьму не трожь, дёшево копыто, кикимора болотна! — в свирепом гневе заорал Бессон, вступаясь за брата и напрочь забыв всё, что сам на него наговаривал. — Да Кузёма последню рубаху отдаст, а не покорыстуется! Складно ты врал, да видно, куды клонил. Агнцем прикинулся, волчья утроба! Гони его, робяты, в хвост и в гриву!..
Митенька съёжился, по-ребячьи зашмыгал носом и снова мелко затрясся.
— Не забижай юрода!.. Не греши на убогого!.. Чай, не со зла он — от малоумия! — нашлись у Митеньки заступники.
Ни слова не говоря, из-за стола вышел Анфим, схватил юрода за цепь на груди, с силой швырнул к дверям:
— Лети, нетопырь!
Юрод мигом поднялся и выскочил за порог. Но тут же снова появилась в дверях его мохнатая скособоченная головёнка, глянула кривыми зыркалами исподлобья, ехидно сморщилась:
— Попомните ишо Митеньку! Попомните! Напущу на вас лихоманок: трясею, гнетею, ломею, пухнею, корчею...
— Сгинь! — топнул ногой Анфим, и юрод окончательно исчез.
Неуютно стало в кабаке. Мужики, испытывая неловкость, опускали головы, отводили друг от друга глаза.
— Хвалитя имя пропойцыно, аллилуйя! Хвалитя его, стояще пред ним, — завёл было безунывный Шамка кощунственную пьяную молитву.
Но на этот раз его никто не захотел поддержать. Начали расходиться.
К Бессону подошёл кузнец Важен, дружески хлопнул корявой рукой по плечу:
— Плюнь, Бессонушка, на тебе греха нет. То ли грех, что не дал братана в обиду? А братан твой дело благо затевает. При надобности пособим ему, миром всем пособим...
— Айда, товарищ, ермачить на Волгу, — бойко позвали его два расторопных удальца, один из которых напоказ вытряхнул из рукава увесистый кистень.
В опустевшем кабаке остались только двое: Бессон и Анфим. Допивали остатки. Бессон набрался крепко. Заплетающимся языком клялся Анфиму в любви: