Жребий Кузьмы Минина
Шрифт:
— По душе ты мне, брат... С первого взгляду по душе пришёлся... Потаённый, баишь, ты человек?.. И я тож потаённый... Не гляди, что с кабацкой голью дружбу вожу... Я ого-го каков, высоконько воспаряю!.. Хошь, тебя озолочу?.. Хошь, двор продам? Задешево... Двое горенок, в закрой рублены... Една на жилом подклете, ина на бане... Конюшенка без стойлов...
По щекам Бессона текли и скапливались в курчавой бородке слёзы невыразимого умиления.
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
1
Как и в других русских городах, у земского старосты в Нижнем было больше хлопот, чем почёта. Ему безвозмездно приходилось тащить тяжеленную мирскую ношу. Староста собирал тягло, вёл учёт приходам и расходам, заботился о достаточном харче для воеводского двора, наполнял подможную коробью на земские нужды, а помимо того наблюдал за благоустроением на торгу и посаде, налаживал пожарный надзор, ходатайствовал по мирским челобитным, отряжал людей на общинные работы, вызнавал неплательщиков и недоимщиков, пресекал татьбу и драки, искоренял скрытное кормчество, пособлял сыску беглых, устраивая с приставами и понятыми подворные обходы, а при надобности выставляя на ночь палочные караулы. Словом, лямка у старосты была туже некуда.
Бывали случаи, что старосты оказывались лихими мздоимцами и вымогателями, ухитряясь поживиться за мирской счёт. Либо же, напротив, забрасывали за недосугом своё хозяйство, доплачивали недоимки из своей мошны и разорялись вчистую. Второе случалось чаще. И потому земский мир старался выбирать в старосты мало того что пристойного, честного, обходительного и всеми почитаемого человека, но и сметливого, бережливого, оборотистого и грамотного рачителя с достатком, умеющего постоять за других, как за себя. Мир не хотел покладистого угодника — спесивец ему тоже был не нужен; не почиталась набожная смиренность — и буяна никто не желал; не подходил молчун-угрюмец — не был мил и удалец-гуляка. Ценился нрав добрый, ровный да остойчивый. Почитался такой верховод, чтоб на чужое не зарился, но и своим не поступался.
Привередлив, разборчив был мир, зато многого стоило его доверие: ежели какая поруха или немилость — вызволит, стеной за своего избранника встанет, перед самим воеводой не склонится. И хоть невмоготу порой приходилось старосте честно блюсти все обычаи да наказы, отстаивать мирские права перед властями, однако голову высоко держал, всегда помнил; дорога оказанная ему честь.
Мир крепко держался своего установления самому выбирать старосту и не допускал посягательного вмешательства воеводы и приказных чинов. Правда, ничьими советами не гнушался. Но никого ему нельзя было навязать силком и тем опорочить мирской выбор. Так повелось изначально, так вершилось повсеместно.
Сами же выборы старосты и всех земских исполнителей — целовальников, окладчиков, сборщиков, приставов-десятских, что надзирали за своими десятнями, на которые были поделены посады, — обычно приходились на Новый год, начинавшийся первого сентября. К урочному сроку, как водится, всё уже было прикинуто да обтолковано, и на сходах выборщиков редко возникал разлад.
Единодушия выборщики чаяли и на сей раз.
Слух о желании посадских выбрать своим старостой Кузьму Минина не был досужей байкой. Доброй славой Кузьма пользовался и на торгу, и среди тех, кто был с ним в походах. И слух тот усилился после одного примечательного случая, весть о котором содруженики Кузьмы с воодушевлением разнесли по дворам Нижнего посада.
Приключилось то ввечеру, когда Кузьма и Фотин, позванные по-соседски бобылём Гаврюхой на толоку, вместе с другими Гаврюхиными помощниками благополучно завершили работу. Дело для сноровистых рук было нехитрое. Резво раскатали осевший сруб бобыльей избёнки, заменили три нижних гнилых венца на крепкие — из свежего лесу, собрали строение наново, как и было, в обло и навели стропила. Прочее оставили на долю самого хозяина: утлая избёнка без подклета уже не требовала сторонних усилий.
В ожидании угощения — стерляжьей ухи, которую на костерке готовила Настёна, работники уселись на старые брёвна. Помимо Кузьмы с племянником, были тут посадские мужики Потешка Павлов да Стёпка Водолеев, а также стрелецкий десятник Иван Орютин да стрелец Якунка Ульянов, с коими бобыль свёл дружбу ещё в муромском походе, и, конечно, вездесущий старик Подеев.
Довольный успешным завершением дела Гаврюха от души потчевал приятелей бражкой, обходя каждого с деревянным ковшом.
Но питьё не занимало посадских, они налаживались на разговор с Кузьмой о его затее скликать вселюдское ополчение. Всех заботила одна мысль: пристало ли посадским людишкам выставляться, коли на то знатные да служилые есть?
Никакой важный разговор не заводился впрямую, приличествовало подбираться к нему исподволь. Обычай и теперь не был нарушен. Считавший себя на толоке вторым после Кузьмы, Иван Орютин, наблюдая, как Настёна бережливо сыплет соль в уху, словно бы невзначай, но с явным умыслом выбраться на главную колею подкинул Кузьме совсем немудрёную загадку:
— Что благо: недосол аль пересол?
— Мера, — пытливо глянув на Орютина, ответил Кузьма.
— А как мерить? — с вызовом вскинул кудлатую бородёнку десятник. — Что одному солоно, другому пресно. У каждого, чай, своя мера. Равного ни в чём нет. Поелику в равном — вред и пагуба.
— По-твоему, выходит: кажный токо за своё ревнует? — угадав, куда нацелился Орютин, и заступно упреждая ответ Кузьмы, спросил Водолеев, рослый волосатый мужик из честных бедняков-оханщиков, не единожды битый на правежах.
— Вестимо. Уготовано эдак. Ужель, к слову, стрельцы тяглецам ровня?
— Тож бояры! — набычился Водолеев. — Неча нам с нами делить, неча и меряться...
Нахлебавшись духовитой и жирной ухи, посадские опять вернулись к спору.
— Стрельцам о всяку пору сносно: получил жалованное да прокорм — и в ус не дуй, — завёл своё Водолеев. — Вота они и кобенятся.
— Не скажи, — уже без прежнего пыла возразил отяжелевший от еды Орютин. — Служба у нас собачья. А жалованья, сколь помню, николи в срок не получали. Торговлишкой да огородами держимся. И заслуги наши не в зачёт. Я вот допрежь одиннадцать годов на посылках да в объездах, да в дозорах, да на стенной сторожбе, да в карауле у съезжей воеводской избы, да в походах на воров в простых стрельцах маялся. Помыкали мною кому не лень. А что выслужил? Каки права?
— Нонь сам другими помыкаешь. То-то вознёсся!
— Да погодь ты, — осерчал Орютин. — Як тому, что нет у нас своей воли, службой повязаны. Укажут начальные: «Стой!» — стоим. Укажут: «Ступай!» — тронемся. А коль всполошится посад — что будет? Бунт. Самочинство. Како тут с вами сплоченье? Вас же и усмирять пойдём.
— Не все у нас схоже мыслят, — вперекор старшому внезапно подал голос Якунка Ульянов. — Верно, ины носом в свои огородишки уткнулися и ублажены. Воевода, вишь, дремлет — им тож поблажка, ан не всё так-то. Чего таишь, Иване? — осмелев, качнулся он к Орютину. — Драчка и промеж нами затевается, уж и бердышами махалися.
— Кто махался, тот в яму под съезжу избу посажен. И ты, знать хошь? — строго свёл брови Орютин.
— За грехи Господь насылает, — смиренно молвил покладистый Павлов.
— Не мы в смуте повинны, не нам её и унимать, — десятник поднялся с брёвен, напоказ позёвывая. — Нижнему, чай, покуда она не грозит!
Но старик Подеев осадил его. Он встал насупротив с побелевшим суровым лицом, ткнул Орютина в грудь трясущимся корявым перстом.
— Неуж не смыслите, мякинны головы, неуж докумекать не могете: не подымемся — на Москве аль Жигимонт сядет, аль Маринкин змеёныш, что душегубом Заруцким приласкан? А Заруцкий с ляхами едина стать. Им всё на поругание отдать? Им? Злыдням?! Видать, честь-то ваша грязна да латана. Эк ты, Орютин, како утешил! И доволен дурью своей. Не поставим свово царя на Москве — не быть усмирению, а не будет усмирения — не быть Руси. Всяку она, аки тебе, Ванька, чужа станет. Что ляхам, что свеям, что нам — однова: не жаль и не свято. Дворы — на разор, жёнки — на блуд, вера — на посмех! Того дожидаться? Леший с вами, дожидайтеся, а я, седоглавый, к Минину пристану.