Жуки на булавках (рассказы)
Шрифт:
– Нельзя. Там и так под деревом две селькооперации, один капиталистический броненосец и Каракумская пустыня дожидаются. С утра их пустили.– Тут устроитель неожиданно заметил чей-то приятный голубой берет и смягчился: - Ладно. Топайте. Только чтобы не гудеть. А то заберутся заранее и гудят неорганизованно. Сашка, пропусти.
Темные тучи наползали с двух сторон, и потемневший парк начинал сверкать радостными огнями разноцветный фонариков. Костя стоял около квасного павильона, поддерживая отклеившееся колесо и изредка нажимая несвойственный трактору гудок. Это были грустные и немного хрипловатые зовы любви. По ним его должна была найти Елена Петровна. Вот сейчас в полутьме покажется силуэт силосной башни и любимая станет рядом. В двух фанерных сооружениях тепло забьются сердца, а несколько позже участники карнавала оценят эту маленькую, но живописную группу.
Костя гудел. И гудки становились безнадежнее и беспокойнее: парк уже был залит чуждыми Костиному сердцу турчанками, испанками, представительницами неведомых рас в буйных волнах пестрого ширпотреба, острыми пародиями на городской водопровод, туркменками в кепках, желтыми парашютистками, представителями толстых западных капиталистов в бумажных цилиндрах и серых тапочках, - но силосной башни не было.
"Придет, - неуверенно убеждал себя Костя.– Елена Петровна не такая".
Но ее не было. Уже бегали маски, рассовывая призовые билетики, уже где-то в соседнем павильоне дотанцовывали седьмую румбу и готовились к восьмой. Вот мимо прошел промстроевский завхоз в пестрой шали, загадочно икая. Кто-то, проходя, сунул в Костин гудок окурок. Ныли ноги под громоздким сооружением и холодело сердце.
– Еремицын!– дрогнувшим голосом подозвал Костя пробегавшего мимо сослуживца в незамысловатом белом балахоне, на котором было бегло начертано углем: "Долой подхалимаж!" - Еремицын!
Тот подбежал к Косте и радостно вскрикнул:
– Подгорелов? Ты?
– Нет, - грустно сказал Костя, снимая маску, - это я.
– Маска, я тебя знаю!– еще радостнее закричал Еремицын.– Ты Коська!
– Ты Елену Петровну видел?– грустно спросил Костя.– В башне такой. Снизу ободок, а посередине солома. И для рук дверки. Силосная.
– А она и вовсе без ободка, - радостно сообщил Еремицын.– И без соломы. С Сашкой Крухиным танцует.
– В испанском?– глухо спросил Костя.
– В нем. И с цветком. А сзади гребень. Пойдем покажу.
– Не могу, - вздохнул Костя.– Я в тракторе. Пошли ее сюда.
Взвилась ракета. Музыка играла туш. Где-то громко аплодировали: это раздавали призы. Эскимос, остановившийся с турчанкой покурить у соседнего дерева, сердито говорил:
– Первый бабочке дали. А второй приз - северному сиянию. Продернуть бы их в газете. Вот и потей после этого в вате. На мне, может, одних жилетов четыре штуки...
Пестрой змейкой в свете фонаря мелькнула женская фигурка. На ней была цветистая шаль, в волосах алела большая роза и блестел высокий гребень.
– Спасибо, Елена Петровна, - тихо сказал Костя, - спасибо.
– Я, Костя, - взволнованно ответила Елена Петровна, - в ваше сельскохозяйственное полчаса влезала. Я, Костя, в фанере не могу ходить. Мне, Костя, танцевать хочется. Может, выйдете, Костя? Я на Крухина кадриль записала, я на вас перепишу...
– Я не могу вылезти, Елена Петровна, - вздохнул Костя.– Я заклепанный. Я на приз шел, а вас пошлость соблазнила... Я, Елена Петровна, в костюм душу вложил... Я, Елена Петровна, сельскохозяйственную проблему разрешал, а вы в испанском костюме с Сашкой танцуете... Идите, танцуйте, Елена Петровна, не поняли вы меня...
– Может, вас к выходу докатить, Костя?– виновато предложила Елена Петровна.
– Сам докачусь. Идите. Я мужчина. Я один перестрадаю.
Медленно и горько по освещенной луной улице передвигался Костя и скорбно говорил дружески шагавшему рядом Еремицыну:
– Нет, брат... Разве женщину увлечешь высокой идеей?.. Женщине шик нужен. Гребни, розы, ситро. Испанское. Ее к забытому прошлому тянет. В тину... Э, да что говорить... Дай закурить, Еремицын...
1936
РОKOBOE ВЛЕЧЕНИЕ
– А что ваш супруг теперь поделывает, Анна Васильевна?
– Коленька-то? Коленька возглавляет.
– И давно это он?
– А как в Кострому переехали. Сразу. Приходит он это, как сейчас помню, домой, на лице пафос, галстук набоку, руки трясутся, и даже папироску не с того конца зажигает. Ну, говорит, Анюта, вот оно началось, стихийное движение соцсоревнования, и я прямо-таки не могу его не возглавлять на данном отрезке времени у себя на переплетной фабрике.
– Включился, значит?
– Насчет включения не скажу. Даже обиделся, когда спросила. Я, говорит, временно не в состоянии включиться по случаю ревматизма и переутомления. И опять же вставать рано и в глубоких калошах на фабрику бегать, как какой-то неквалифицированной единице. Но возглавлять буду. Так вся семейная жизнь и пошла прахом.
– Да что вы, родная?
– И не говорите. С утра, как встанет, запрется - и писать. Чаю, спросишь, не надо ли, так и на то даже обижается. Ты, говорит, у меня своим неприятным голосом все красивые фразы из мышления выбиваешь. Все резолюции писал. У Вовочки все тетрадки израсходовал. Напишет, выучит наизусть и Анисью кашу заставлял по тетрадке его спрашивать - и на фабрику. А там, знаете, помещение большое, здесь речь, там речь, - домой вернется - прямо лица нет. Не переутомляй, говорю, Коленька, себя. Нет, говорит, переутомлю. Брось, говорю, возглавлять. Нет, говорит, не брошу.
– Ну и как?
– Слава богу, все благополучно кончилось. Перевели в Тулу. А там опять это самое - ударное. Опять возглавлять начал.
– Сам?
– Сам. Остальным некогда было. И люди черствые. Сделались ударниками и в ус себе не дуют, а все остальное на Коленьку свалили. Я уж ему от всего сердца советовала: плюнь ты на них, сделайся ударником, - может, легче будет. А он вторично обижается. Это, говорит, при моих нервах - и в рядовые ударники записываться. При моем размахе незаметным винтом болтаться? Так ты своего мужа расцениваешь? Даже абажур от огорчения разбил. Розовый. И прямо к ночи домой приходить стал. И все на торты Жаловался. Прямо, говорит, невозможно руководить стало. Как собрание - так торт. На одном - сливочный, на другом - ореховый, а я один. У меня, говорит, ни нервов, ни желудка не хватает. Потом, слава богу, и здесь кончилось.
– Перевели?
– Сам ушел. Обидели. Какой-то субъект на торжественном заседании спрашивает: а почему, мол, вы, Николай Семенович, не ударник? Коленька, конечно, стерпел и мягко возражает: пардон, а кто же возглавлять будет, если все в ударники бросятся? Ну конечно, не поняли его. Обиделся, взял отпуск и уехал. В Пензу перевелся.
– Хорошо устроился, золотая?
– Куда там! Опять возглавлять начал. Разве у нас может культурный человек спокойно жить и работать? Стахановское началось. Я уже заранее говорю Коленьке: не мучь себя, нервы у тебя средние, ревматизм наблюдается, попробуй работать. Я где-то в газетах читала, что за работу деньги платят. И вижу я, что ходит мой Коленька сумрачный такой, некрасивый и даже вздыхает в коридоре. На кого, спрашиваю, Коленька, обижаешься, а если нет, то почему? Раскрыл он мне душу около ванной: я, говорит, Анюта, разочаровываться стал. Теперь, говорит, Анюта, для человека моего широкого размаха просто гибель. Кругом - сплошная разруха настроения, грубый эгоизм и полное крушение общественных горизонтов. Возьми, например, Семенухина и положи нас с ним на весы. Что он и что Я? А Семенухин полторы тысячи зарабатывает, а у меня четыреста восемьдесят с вычетами. И возглавлять не дают. Обидно мне стало за единокровного мужа. Девять лет вместе живем. Попробуй, говорю, Коленька, примирись с положением, стань стахановцем, может, чего-нибудь выйдет.
– А он что?
– Сердится. Даже угрожать начал, что гриппом нарочно для меня заразится. Я, говорит, может, и стал бы, если бы от меня пафоса потребовали, а они что требуют? Чтобы мой упаковочный цех на две нормы выше работал. Я, может, стахановское движение до корней понял, я, может, конкретные заветы у себя в душе выносил, а они мне тарой и упаковкой в морду тычут. Упаковывать, говорит, всякий человек без заслуг может, а возглавлять - не всякий.
– Ну дали бы уж человеку возглавлять что-нибудь...