Жунгли
Шрифт:
– Ну хватит, мама, – сказала Ева. – Поехали к нам — места хватит.
– Нет, – сказала Дора. – Надо подождать.
– Чего ждать?
– Надо подождать, – повторила Дора, закуривая новую сигарету.
– Можно пока в сарае перекантоваться, – сказал Николаша.
Мать смерила его таким взглядом, что Николаша стушевался.
Утром, когда жар поутих, она принялась обследовать пепелище и не успокоилась, пока не отыскала шкатулку с ложками. Пересчитала — ложек было двенадцать — и только после этого спросила:
– Все живы?
– Все, – ответила внучка Анечка. – Можешь пока у нас пожить, если хочешь.
Ее жених Климс кивнул.
– Нет, – сказала Дора. – Я остаюсь.
В полдень у Татарского двора остановился джип, из которого вылез Артамонов.
– Вот видите, – сказал он, – какая беда. Надо было сразу соглашаться, Дора Федоровна, а не торговаться до полусмерти. Восемь квартир за такую халупу — это ж где видано? – Он протянул Доре конверт. – Вот, пожалуйста.
Она молча смотрела на него.
– Это документики на три квартиры, – сказал Артамонов. – Вам, вашему сыну и вашей внучке — всем по однокомнатной. – Подмигнул. – Если будете смирно себя вести, подбросим деньжат на мебель.
Дора ударила его справа в челюсть. Артамонов упал. Старуха убрала кастет в карман и поманила сына.
– Сколько он тебе заплатил за поджог?
– Маман… - Николаша развел руками. – Ну вот как перед Богом.
– Сколько?
Николаша отвел взгляд.
– Ладно, - сказала Дора. – Неси ружье.
– Маман… - заныл было сын.
– Ружье, - повторила Дора, не повышая голоса. – И патроны.
Сын принес из сарая охотничье ружье и два папковых патрона.
– Больше нету, - сказал он. – Не сходи с ума, маман…
Но Дора не стала его слушать.
Когда приехали Климс и Анечка, Дора попросила их раздобыть патронов.
– Зачем тебе патрон?
– спросила внучка. – Млин, они сейчас подгонят сюда милицию, а ты что? Стрелять будешь?
– Так принесете патронов, или нет? – спросила Дора.
Климс сплюнул.
– Чертова дура, млин, - сказала Анечка, когда они отъехали от Татарского двора. – Она ведь и правда будет стрелять.
– А нам-то что? – спросил Климс.
– Нам-то ничего, - сказала Анечка. – Нам надо патроны доставать, вот чего.
– Вот черт. – Климс сплюнул. – Калибр-то какой?
Вечером стало известно, что Дора отказалась от предложения строительной кампании и заняла оборону на пепелище, чтобы не подпускать никого, пока не будет выполнено ее требование: восемь квартир и по пятьсот тысяч рублей на каждую квартиру «мебельных».
– Она ведь будет стрелять, эта ведьма, - сказал начальник милиции майор Пан Паратов.
– Конечно будет, - подтвердил участковый Семен Семеныч Дышло. – Еще как будет. Это ж Дора Однобрюхова, она у нас одна такая, черт бы ее взял.
Эсэсовка Дора – так звали ее соседи.
Четверо детей, семеро мужей, одиннадцать абортов, одно кесарево, двадцать семь зубов, восемьдесят девять кило, сто семьдесят два сантиметра, хриплый сучий голос, камни в мочевом пузыре и кастет в кармане – вот что такое Дора Однобрюхова, Эсэсовка Дора.
Когда сын как-то спьяну спросил: «Зачем ты живешь, маман?» - Дора ответила не раздумывая: «Должен же кто-то ложки считать».
Двенадцать серебряных ложок были ее главным сокровищем. Она хранила их в особом ящичке, завернув в кусок плюша. Ложки появлялись на свет только по большим праздникам, когда вся семья собиралась за длинным столом в гостиной. Дора выдавал ложки с разбором: если кто-то провинился перед нею, тому рядом с тарелкой клали алюминиевую ложку. После застолья Дора собирала, пересчитывала, мыла и чистила ложки тряпочкой, смоченной в растворе нашатырного спирта, а потом заворачивала в красный плюш и прятала в ящичек. Она часто доставала ящичек из кухонного шкафа, раскладывала ножки на столе, выпивала рюмку, закуривала, и лицо ее утрачивало жестокость.
– Ты смотришь на них, как каторжник на младенца, - сказала однажды Ева. – Это же ложки, а не люди. Всего-навсего ложки.
– Люди приходят и уходят, а ложки остаются, - ответила Дора. – Это все, что я поняла в этой чертовой жизни: люди уходят, а ложки остаются.
Иногда Эсэсовка разговаривала со своими ложками, называя их по именам. Ева е могла понять, как старуха отличает ложку Лизу от ложки Ивана Степановича, а ложку Петровну – от ложки Митеньки. Дора обсуждала с ложками семейные дела, жаловалась на дороговизну и даже поругивала Митеньку, который отличался непоседливым нравом и все норовил лечь в ящичке не так, как все остальные ложки.
До шестидесяти трех лет Дора носила мини-юбки, обтягивающие свитера, туфли на высоких каблуках и красила волосы в фиолетовый цвет. На левом плече у нее была наколка – двуглавый орел с ломаными молниями в когтях. Вечером она выпивала рюмку-другую водки, которую закусывала кетчупом, садилась на стул, высоко закинув ногу на ногу, и закуривала едкую сигарету. Рот у нее был полон золотых зубов. Соседи ее боялись, потому что все споры она решала сокрушительным ударом в челюсть. Последнего своего мужа она спустила с лестницы. Он сломал ключицу, ногу и три ребра, но Дора и ухом не повела. «Своего я б и пальцем не тронула, - сказала она. – А муж не родственник – сосед по койке».
Это правда, своих она не обижала, ради них была готова на все. Ради них она выживала из Татарского двора соседей-чужаков. Ее ненавидели. Говорили, что ради этих чертовых метров она подсыпает соседям в кастрюли яд… Что ради этой гнилой развалюхи она изводит врагов черным колдовством… Что ради лишнего метра готова переспать с кем угодно… Обмануть, предать, убить… Бессердечная сука, разрушительница семей… У нее мерзлое сердце и тощая душа… Мужчин в ее постели перебывало больше, чем червей на кладбище, но она никого не любила… Никого и ничего – только этот чертов дом, который и гроша ломаного не стоит…
Татарским двором называлось двухэтажное чудище с ржавой крышей и несколько кирпичных сараев. Когда-то на этом месте был постоялый двор, где перед въездом в Москву отдыхали крымские посольства. Первый этаж был сложен из красного кирпича, второй – из толстых сосновых бревен, выкрашенный тусклой желтой краской. В дождливые дни дом пропитывался влагой от подвала до чердака, отсыревшие стены и оконные рамы набухали и слезились, пахло плесенью, по ночам босой жилец по пути в туалет рисковал наступить на мокрицу или сороконожку, и казалось, что вот еще немного – и вода заполнит все помещения, а жильцы всплывут под потолок, как дохлые рыбы. Когда же наступала жара, дом начинал скрипеть и стонать, двери перекашивало, половицы шевелились, горбились, в комнатах пахло горячей сосновой смолой, выступавшей из бревен, и диким хмелем, облепившим снаружи стены до крыши.