Жунгли
Шрифт:
Семен Семеныч недолюбливал отца.
Дышло-старший был шофером-дальнобойщиком, а потом лет двадцать, до самой пенсии, командовал механиками в большом гараже. Едко-насмешливый и безжалостный, Семен Иванович Дышло никогда не имел друзей, но ничуть не страдал от этого. Он не пропускал ни одной юбки, тиранил жену и не обращал внимания на детей. В Чудове говорили, что Веру Ивановну Дышло свел в могилу муж, а вовсе не третий инфаркт.
Когда врачи сказали, что у него неоперабельный рак, Семен Иваныч расхохотался и в тот же вечер с размахом отметил это событие в ресторане «Собака Павлова», завершив праздник показательной дракой с братьями Вовкой и Серегой Однобрюховыми, которых он в конце концов одолел, а потом еще и помочился на Вовку. После этого завалился к Нинке Жигулиной и так старался, что к утру под ними развалилась дубовая кровать.
Но вскоре болезнь стала брать свое, и как ни упирался старик, ему пришлось смириться с присутствием сиделки. Так в его доме появилась Светлана Дмитриевна Ишимова, которую люди за глаза называли Ишемией.
Светлана Дмитриевна была бездетной вдовой, женщиной нестарой, гладкой и, по всеобщему убеждению, бессердечной. Она была опытной медсестрой и бралась ухаживать за самыми тяжелыми больными – выжившими из ума стариками и старухами, которые мочились в штаны, если собственное дерьмо и набрасывались с ножницами на сиделку. Ишемия умело управлялась с безнадежными клиентами, твердой рукой доводила их до могилы, а потом забирала их квартиры или дома. Таково было единственное условие, которое она ставила родственникам: «Подпишите на меня дом – возьмусь за вашего доходягу». Доведенные до крайности люди соглашались. Это, конечно, случалось редко, потому что дом или квартира для большинства были единственной надежной собственностью, но за десять лет бессердечной Ишемии все же удалось законно завладеть двумя домами и тремя квартирами, которые она придерживала, пока цена не вырастет. А цены росли что ни год, потому что Чудов, Кандауров, Жунгли становились все ближе к Москве.
Дышло-старший оказался очень трудным клиентом: до последних дней он сохранял твердую память и ясный ум. Он не мочился в штаны и не ел дерьмо, но за три с половиной года жизни под одной крышей со стариком Светлана Дмитриевна превратилась в щепку.
Она, впрочем, не жаловалась, она вообще никогда не жаловалась и никогда не отступала от своих обязанностей: дом был прибран, обед приготовлен. Дышло-старший обихожен – чист, гладко выбрит, зол и весел, а часто и пьян. Светлана Дмитриевна выполняла все его просьбы и капризы, но вот водку ему она не покупала. Старик сам ходил в магазин за бутылкой, хотя часто при этом терял сознание и падал посреди улицы. Ишемия следовала за ним по пятам, потом взваливала старика на спину и относила домой – он висел на ней дохлой собакой, крепко сжимая в руках бутылку.
Самоотверженность Светланы Дмитриевны никого не удивляла: за три с половиной года дом Дышло вырос в цене с четырех миллионов до пятнадцати.
Но что удивило всех, так это ее беременность. Даже самые злые недоброжелатели считали ее женщиной какой угодно, но только не шалавой, а потому никто и не сомневался в том, что отцом будущего ребенка был старик Дышло. Перед смертью он никого не узнавал, лежал с закрытыми глазами, положив руку на живот Ишемии, и бормотал что-то невразумительное.
Через пять месяцев после его смерти Светлана Дмитриевна родила мальчика, которого назвали Семеном. Врачи не обнаружили у ребенка никаких отклонений – мальчик был крепким и рос здоровым.
Семен Семеныч часто разговаривал со Светланой Дмитриевной, навещая отца. Эта женщина ему нравилась – твердостью характера, уравновешенностью и прямотой. Его не смущало, что слова «жалость» или «любовь» напрочь отсутствовали в ее словаре. Он знал, что Ишемия не позволяла подопечным стариками распускать руки, а значит, она по доброй воле легла в постель с Дышло-старшим. Но ребенка-то она не хотела, и если бы не просьба Дышло-старшего, сделала бы аборт.
И вот это-то и поразило Семена Семеныча в самое сердце.
По ночам он долго не мог заснуть, размышляя об отце. О чем думал старик, отец троих взрослых детей, когда на пороге, черт возьми, смерти попросил у этой Ишемии сохранить ребенка? Что это было – наивная мечта о жизни после смерти или мольба о любви? Или же это было послание, черт возьми, адресованное взрослым детям, с которыми при жизни он не находил и, похоже, не хотел искать общего языка? Может быть, думал Семен Семеныч, он что-то не разглядел в отце, чего-то не расслышал в его ядовитых речах и не понял… не понял чего-то важного, что объединяет людей поверх характеров и обстоятельств, поверх ума… и почему, черт возьми, Ишемия согласилась выполнить просьбу старика, который перед смертью впал в детство? И что это была за просьба, чтобы пятидесятидвухлетняя бессердечная женщина вдруг решилась подвергнуть свой организм такому испытанию? Ведь врачи сразу ей сказали, что не уверены в благополучном исходе беременности…
Ответов на все эти вопросы у Семена Семеныча не было, но от этих мыслей ему становилось почему-то стыдно, хотя никакого чувства вины перед отцом, испортившим жизнь жене и детям, он не испытывал, и было непонятно, почему же ему было стыдно и какова же тогда, черт возьми, природа этого стыда?
Два года назад Семен Семеныч оказался в больнице с переломом бедра. Соседом по палате оказался бородатый лысый старик – весельчак и выпивоха. Однажды старик рассказал о том, как в молодости пошел в тюрьму, взяв на себя преступление, которое совершил его брат-инвалид. «Сам не знаю, почему я так сглупил, - сказал старик с улыбкой. – Никакой любви между нами не было, да и брат был – говно человек. Но – не жалею, вот что странно. Не жалею». Тогда Семен Семеныч и пожаловался старику на все эти чертовы вопросы, которые мучают и остаются без ответов. «Ответы – это дьявол, у него всегда ответы наготове, - сказал старик. – А Бог – это вопрос».
Вопрос, опять вопрос… жидкость какая-то, а не жизнь… но каким-то странным, непостижимым образом эти вопросы придавали смысл этой жизни и даже его отношениям с Эсэсовкой Дорой…
Впрочем, один твердый ответ у него все-таки был: Эсэсовке Доре патроны с картечью давать нельзя. А значит, придется поработать.
Семен Семеныч выпил рюмку водки, перекусил, застелил кухонный стол газетой и разложил перед собой инструменты и приспособления для набивки патронов: навойник, пресс-закрутка, банка с порохом, мерка, коробочка с капсюлями, пыжи картонные и войлочные, ложка, киянка… Ребенком он помогал отцу снаряжать патроны – дело это долгое и муторное, но у времени у него до утра было достаточно.
– Дора, - пробормотал он. – Дура.
Вставил капсюль, всыпал порох, вложил картонный пыж, вытащил из гильзы навойник, распечатал пачку поваренной соли крупного помола…
Утром Татарский двор окружили бульдозеры и милиционеры. А еще сюда пришли тысячи людей из Жунглей, Новостройки, Кондаурова и Чудова. Всем охота было помотреть, как Эсэсовка Дора с двумя патронами будет обороняться от строителей и милиции. Одна против всех. Люди посмеивались, глядя на развевающиеся на ветру трусы и лифчик, которая Эсэсовка, видать, ночью постирала и вывесила на шест просушиться. Крепость и флаги. А Доре было наплевать. Она сидела на стуле, закинув правую ногу на левую, и курила. Такая же как всегда: четверо детей, семеро мужей, одиннадцать абортов, одно кесарево, двадцать семь зубов, восемьдесят девять кило, сто семьдесят два сантиметра, хриплый сучий голос, камни в мочевом пузыре и кастет в кармане. Ну и ружье, заряженное двумя патронами. Она сидела на стуле, закинув правую ногу на левую, и курила, спокойно глядя на толпу, и тут-то все и поняли, пусть не сразу, нет, не сразу, но поняли, что эта стерва не шутит. Ни с крепостью, ни с флагами – нет, не шутит. Все поняли – и зеваки, и милиционеры, и строители, и Анечка с Климсом, и Ева, и Штоп, все-все-все, стоявшие в толпе. Все поняли, что она вот так и будет сидеть, закинув правую ногу на левую, в своей бесстыжей мини-юбке, с фиолетовыми волосами, в туфлях на высоких каблуках, будет сидеть и курить, хоть весь свет провались, а она так и будет сидеть, покуривая, словно сидит тут с тех времен, когда и людей на земле не было, а была только она, и ни начальство, ни милиция, вообще никто ей не указ, она сама по себе, эта стерва, не боящаяся ни бульдозеров, ни бумаг с печатями, ни Бога, и если кто-нибудь попытается ее потревожить, если кто-нибудь попытается пойти на приступ, чтобы вышибить ее из Татарского двора, эта стерва выплюнет окурок, вскинет свое ружье и выстрелит, причем не просто так, не в воздух, чтобы напугать, а всерьез, прицельно, чтобы вышибить кому-нибудь мозги, а потом еще кому-нибудь, а потом перезарядит ружье, сядет на стул, закинет правую ногу на левую и закурит, и плевать ей на то, что дело ее проигрышно, что против нее чуть ли не весь мир, а за нее – одна она, да ее ложки, плевать, потому что она такая, какая есть, и пока она не мертва, она жива…
Толпа вдруг зашевелилась, увидев капитана Дышло в штатском. А Дора даже глазом не повела, когда Семен Семеныч поставил у ее ног коробку с патронами, опустился рядом со стулом на корточки и закурил, только процедила сквозь зубы:
– Если скажешь снова про это – убью.
Семен Семеныч пожал плечами. Ему хотелось сказать, что это не конец, а начало истории, но он решил промолчать. А Эсэсовке хотелось сказать, что ей не только дом нужен, но она тоже решила промолчать.
– Тогда на хера тебе это все надо? – спросила она. – Зачем пришел?
И Семен Семеныч ответил так, что у Доры екнуло сердце, словно именно этих слов она и ждала всю жизнь:
– Должен же кто-то патроны подавать.
Эсэсовка только усмехнулась в ответ и сменила позу, закинув левую ногу на правую.
Мишу Мезенцева терпели в детдоме только потому, что в школе-интернате для умственно отсталых детей не было свободных мест. В каждом классе он сидел по два года. Его никто не любил. Он был маленьким, тощим и косоглазым. У него были огромные выпирающие зубы, из-за которых рот его никогда не закрывался. Старшие ребята частенько били его. Справиться с ними Миша не мог, а потому вымещал обиду на малышах. Загонял какую-нибудь маленькую девчонку в угол, валил на пол и кусал. Жертва орала и мочилась в трусы от страха и отвращения, а Миша – от злости и отчаяния. На крик сбегались воспитатели, Мишу оттаскивали от жертвы и запирали в кладовке, где он иногда и засыпал среди ведер и метел, измученный и обессиленный.