Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В войну их вместе призвали в армию, и лишь они двое вернулись в деревню, Мишка — инвалидом, Витька — трижды раненым, но еще более крепким и гладким, чем до войны. Потому что везло человеку, и все его три ранения оказались несерьезными, без повреждения костей, печенок-селезенок…

Видят ли собаки сны? Умеют ли вспоминать? Сначала смутно, как в утреннем молочно-густом тумане, потом все отчетливей виделась то ли дремлющему, то ли стынущему в смертной истоме Куцему разбитная вертлявая бабенка — черноволосая, черноглазая (глаза у нее косили), с медными, в виде серпиков, серьгами в крупных желтых ушах, в цветастой ситцевой кофте, расстегнутой до ложбинки меж грудей, в серой, вечно заляпанной какими-то пятнами юбке, босыми ногами с выпуклыми икрами и маленькими сухими ступнями. Лицо у Дуньки было цыганское, как говорили в деревне, — «коптяное». Словно еще во младенчестве взяли дитя за ножку и подержали вниз головой над дымом костра, чтобы прокоптилось, хотя и мать Дуньки, и отец клялись-божились, что в их родне, ни в дальней, ни в близкой, никогда не было цыган.

Самой же Дуняхе, видно, приятно было считать себя цыганкой, чем-то выделяться среди деревенских баб и девок. Она всегда напевала одну и ту же песню: «Цыгане любят кольца, кольца не простые, цыгане любят кольца, кольца золотые». Далее из песни следовало, что цыгане любят, кроме золотых колец, шали не простые, шали пуховые, цветные юбки и быстрых коней. В припеве было признание «Ах, мама, мама, мама, люблю цыгана Яна» и обращение к откуда-то взявшимся не то собственным, не то чужим детям: «Ах верю, верю, дети, что есть любовь на свете». Песню эту она то мурлыкала тихонько, что-нибудь делая по дому, будучи в благодушии, то визгливо выкрикивала, выпив рюмку-другую.

Двое Дунькиных сестер, постарше ее, подались в трудную послевоенную пору в город и, безмужние, по слухам, вели там беспечальную шумную жизнь. А Дунька осталась в деревне и тоже не печалилась, плясала и пела на вечеринках, шумела на всю округу, время от времени вступая в жаркие рукопашные схватки с женами тех мужиков, которые не стойки были перед ее чарами. Потаскав Дуньку за густейшую гриву иссиня-черных волос, оставив на ее смуглом лице с десяток царапин и получив то же самое от соперницы, женщина уходила, как ни странно, совершенно успокоенная, хотя и с ясным сознанием, что все останется по-старому. Где уж им было тягаться с Дунькой, если она, как свято верили бабы, была от рождения наделена даром привораживать.

Иначе чем объяснить, что Мишка-комбат, больше всего ценивший в людях порядочность и доброту, вдруг перестал в улыбаться ответ на ласковые улыбки самых красивых девок на выданье, самых рассудительных и работящих молодых вдов и влюбился в лживую, распутную, раскосую Дуньку. Походил в ее грязную избу с неделю и, осунувшийся, измученный, но счастливый, ошарашил деревню заявлением, что женится на Дуняхе. Ждали — одумается комбат, но еще через неделю была сыграна свадьба…

С Витькой они были в то время словно бы и приятели. «Одни мы теперь с тобой на деревне мужички-фронтовички, — сказал как-то Мишка леснику. — А коль так, ссориться нам не пристало». И Красавчик угрюмо кивнул, соглашаясь, коротко тряхнул комбатову руку. Не кто-нибудь, а Витька предупреждал Мишку: «Одумайся, не марайся, она не пара тебе». На что Мишка сердито встряхивал красной своей головой и упрямо твердил: «Не грязь она, ославили люди… И ты с чужих слов поешь».

Дунькины коварство и лживость тотчас же на собственной шкуре испытал Куцый, стоило лишь ей на правах жены и хозяйки поселиться в комбатовом доме. В присутствии мужа она старалась всячески показать, что по-доброму относится к псу. Когда тот, прошмыгнув в полуотворенную дверь, деликатно топтался у порога, скребя грязными лапами по половику, она певуче-ласково приглашала его, как человека: «Ну проходи, проходи, миляга», — и гладила по спине. «Ко мне, Куцый!» — звал его хозяин. По вечерам комбат лежал обычно на лавке и, придвинув к изголовью керосиновую лампу, читал старую газету. В эти добрые минуты порой перепадало Куцему из Дунькиных рук что-нибудь вкусное — из чугунков, нежившихся в теплой печке. Но все это было притворством и фальшью. Утром, когда Михаил уходил из дома по своим бригадирским делам, Куцый старался не попадаться на глаза Дуньке: без малейшей провинности можно было схлопотать пинок под зад и услышать такую гнусную ругань, что даже ему, псу, в пору было садиться там, где стоял, и выскребывать лапой застрявшие в ушах черные слова. Однако пес все терпел, ему и в голову не приходило обижаться: она была женой хозяина, и уже одно это ставило ее выше обид и суждений.

Тем более что жили молодые на первых порах словно бы и совсем неплохо. Минуло несколько месяцев, и приутихла Дунькина дурная слава. Если теперь и слышались пересуды, то речь всегда шла в прошлом времени: правду, мол, в подпол не спрячешь, уж такой шкурехой была эта Дунька, копчено-косоглазая, уж такой распущенкой, а что касаемо данного момента и сегодняшнего положения, то грех на душу не возьмем — в дурном не замечена. Другие же, настроя скептического, не больно-то верившие, головами покачивали: э-э, дескать, черную сучку добела не отмоешь…

Эти как в воду глядели.

Если бы Куцый мог говорить, он обязательно поделился бы с хозяином своими нечаянными наблюдениями. Как бригадиру, отвели Мишке на краю деревни контору — полусгнившую развалюху, с неошкуренным столбом посередке, подпиравшим готовый вот-вот рухнуть потолок. Утром, когда бригадир давал наряды, набивалось сюда изрядно мужиков и баб. Сильный пол нещадно смолил цигарки и плевался желтой слюной, слабый — с беличьим проворством грыз семечки, легкая лузга так и летела во все стороны. Худо-бедно, раз в неделю приходила сюда Дунька с ведром воды, тряпкой и веником, чтобы навести мало-мальскую чистоту.

Куцый, неторопливой трусцой бегая по деревне, не раз видел Дуняху возле конторы. Гремя связкой ключей, она открывала замок, потом надолго скрывалась за косо висевшей на петлях, в зигзагообразных трещинах дверью. Порой оттуда доносилось: «Цыгане любят юбки, юбки не простые…» Знал Куцый и о том, что с какого-то времени, а точнее, с конца осени, когда уже захолодало по-настоящему, стал наведываться в контору и лесник Витька. Дуняха зажигала в конторе свет, и это был знак. Витькин дом стоял напротив, на отшибе, через ложок, и, по зову распущенки, Красавчик бесшумно появлялся на высоком крыльце, быстро и зорко осматривал околицу и, убедившись, что никого поблизости нет, крупно шагал к конторе. Все раньше темнело, и лесниковы мужские прогулки надежнее, чем оглядки по сторонам, хранила сырая осенняя мгла. Полюбовники считали себя тем более в безопасности, что Мишкина изба была на другом конце деревни, дверь конторы запиралась изнутри на тяжелый кованый крюк, а одно из окон, смотревшее в ложок, искушенная в тайных свиданках Дуняха всегда оставляла открытым — при опасности, мол, сигай, мил друг, наружу.

По вечерам, оставаясь наедине с хозяином, Куцый ложился у печки и смотрел на Мишку, читавшего на лавке газету. Какое-то третье чутье подсказывало псу, что над дорогим ему человеком витает опасность и что угроза исходит от тех двоих, прячущихся сейчас в конторе. Он смотрел на Мишку так пристально и печально, что тот сначала косился на пса, потом с шуршанием опускал на грудь газетные листы, подзывал Куцего и трепал по загривку, спрашивая: «Ну что, мой верный? Что сказать хочешь?»

Сказали другие. В конце концов тайное, как водится, стало явным, не уберегли любовников ни осенняя темь, ни предосторожности. А по правде, не особенно и сторожились Дуняха с Витькой: она — по врожденному своему бесстыдству, он — по высокомерному презрению к людям, их мнению. Намекнули сельчане Мишке, что, мол, Дунька за старое взялась, — он отмахнулся досадливо. Напрямки рубанули: негоже, мол, фронтовику, бригадиру на женкины блудни глаза закрывать, где твоя гордость, комбат? — он озлился, застучал в пол ногой-деревяшкой, схватил палку и закричал, чтобы оставили его с женой в покое, не то он за себя не ручается. Но не отстали от Мишки радетели да блюстители, допекли его таки. «Ты знаешь, что о тебе на деревне болтают, товарищ жена? — спросил как-то у Дуньки. — А может, правду говорят?» Та, вылупив бесстыжие зенки, так картинно отчихвостила «говорков», что комбат поднял руки, сдаваясь, от смущения побагровел и закашлялся.

И был еще один вечер. Мишка прыгал по хате, метался из угла в угол, взад-вперед, то стучал деревяшкой еле слышно, то отбивал яростную дробь, бормотал что-то, ругался и всхлипывал. Потом крякнул, встряхнул рыжей головой, видимо на что-то решившись, надел шинель, взял палку и двинулся к двери. Куцый, дремавший у печки, вскинулся было, но услышал короткое: «Лежать!» — и, дрожа от желания броситься вслед за хозяином, все же остался на месте.

Комбат не хотел выступать в унизительной роли сыщика и соглядатая и, подходя к конторе, еще издали нарочито громко заорал: «Эй, есть кто там?» Окна избушки не светились, дверь была незаперта, он толкнул ее и переступил порог, еще раз крикнув: «Есть кто?» Не дождавшись ответа, нащупал в потемках выключатель, даванул на кнопку и в тусклом свете вспыхнувшей под потолком лампочки увидел в углу на стуле растерзанную, в расстегнутой кофтенке Дуняху, а у окна — внешне спокойного, презрительно кривившего губы Виктора.

Как ни готовил себя комбат к такому повороту событий, он растерялся. «Ды вы хоть бы дверь, заперли, черти», — сказал первое, что навернулось на язык. Дуняха молчала, морщась от досады, — ведь все хотела отстранить Витьку, пойти закрыть дверь… Молчал и Виктор, лишь подергивал шеей, глядя высокомерно куда-то в сторону и вверх. «Ах ты сволочь! — сказал ему Мишка. — А еще другом прикидывался…» — «Прилипла вот, — прокашлялся и подал наконец голос Виктор. — Она, сука, как лист банный… Спасу нет. Будто присушила, ведьма, с ней тошно, а без нее еще хуже… хоть волком вой, знамо дело…» — Красавчик говорил с натугой, запинаясь, — ломал гордость свою. «Ну и бери ее! — крикнул Мишка. — Бери, раз не можешь без нее!» — «Это куда — «бери»? В дом, что ли?» — Витька длинно сплюнул под ноги и засмеялся.

Поделиться с друзьями: