Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

И тогда Вовка, мучимый жалостью к себе, потрясенный несправедливостью судьбы, столь жестоко с ним обошедшейся, завизжал пронзительно:

— Это все Петька виноват, он разодрал мои сапожки.

Вовка ожидал, что Петька станет защищаться, кинется к Насте объяснять, как было дело, но он не пошевелился, лишь ошеломленно таращил глаза и бормотал заикаясь:

— Дык… дык… дык я…

И, добивая его, Вовка крикнул высоким голосом, почти торжествуя:

— Это он меня в воду столкнул, он! Дунька с Ванькой видели. Он!..

Владимир Петрович страдальчески сморщился, помотал головой… Ах, что ему дался тот день? День как день, день давно ушедшего детства, такой далекий, что впору и засомневаться, а был ли он на самом деле. И почему так ярко, до мельчайших подробностей встает он в памяти? Подумаешь — разнервничался, испугался, со страху оговорил Петьку. Чего не бывает между мальчишками. Вскоре Петька очухался, рассказал дядьке Петроку и мамке правду истинную, повинился, что повел Вовку через клади, а чтобы толкать — не было этого, вот те крест, не было. Отец слушал, посмеивался, поглядывая на Вовку не сердито, даже одобряя как будто: ай да сынок, ай да парень, ну и ловко ж ты отвертелся, а то бы погулял по твоей попке отцов ремешок. Настя помалкивала, но и она, видно, понимала, что ребятня — завсегда ребятня, и поспорить могут, и подраться, и наврать друг на дружку. Главное, жив Вовка, вот сидит, щи хлебает, а то и утопнуть мог…

И сам Вовка неделю спустя и думать забыл о происшествии с сапожками, весело шлепал босыми ногами на пару с Петькой по пыли да по лужам. Потянулись золотые деревенские деньки на приволье, среди пахучих трав и шмелиного гуда. И полюбил Вовка деревню, и плакал горько, когда у отца кончился отпуск и приспел час расставаться с нею…

В молодости лишь иногда, совсем редко, мельком, вспоминал он свои самые первые, тридцать пятого размера, сапожки. Но с течением лет получалось что-то непонятное: вместо того чтобы отступать вдаль, уменьшаться, сходить на нет, сапожки будто двинулись из детства в обратный путь, вдогонку за своим бывшим владельцем. В последнее время он думал о них все чаще и чаще. И о тетке Насте. И о Ваньке с Дунькой. И особенно о Петьке. Постепенно память о том злополучном дне становилась для него наваждением, тревожным и раздражающим. Он успокаивал себя: чем ближе к старости, тем ближе человек мыслями к детству. Это естественно. Недаром говорят мудрые люди, что жизнь наша — это круг, где рождение и смерть встречаются… Но рассуждения не успокаивали.

— Далеко еще, Антоныч? — спросил Владимир Петрович, томясь.

— Нет, теперь близко. А что? Ехать надоело?

— Да уж скорей бы. Хочется посмотреть на Хохлово. В детстве приходилось бывать. У меня там отец родился. И родственники живут.

— Родня? — заинтересованно обернулся Антоныч. — Что же вы раньше не сказали? Это кто ж такие?..

И осекся, ткнулся, как в забор, встретив отсутствующий взгляд попутчика. Владимир Петрович напрягался, стараясь воскресить в памяти лица своих братьев и сестры. Лица зыбились и расплывались. Смутно, нечетко, будто сквозь марево, проступали острые Дунькины ушки, слюнявый рот Ваньки, Петькин льняной чубчик — ничего существенного, определяющего: ни выражения глаз, ни склада губ… Да и что толку было вспоминать? Лишь на случайных фотографиях могли остаться те детские лица. Дунька теперь — не Дунька, а зрелая женщина, Ванька, наверное, — здоровенный мужик и сопит погромче прежнего. Ну а что до Петьки, того и кости давно сгнили…

Получилось так, что первая его поездка в деревню оказалась и последней. Хотя он никогда не забывал своих деревенских родственников. Как только стало известно об освобождении той местности, он написал в Хохлово письмо и получил от Дуньки ответ, по-детски сбивчивый, невнятный, из которого только и понял, что «нашего братика милого Петьку схоронили мы, когда война зачалась, на ильин день», а остальные «слава богу, живы-здоровы, чего и вам желаем». Вовкины попытки подробнее узнать о Петькиной смерти дали немногое. Из Хохлова ему сообщили, что Петьку убили немцы, а за что — опять-таки ни слова. Дунька писала все грамотней, все толковей (она заканчивала уже школу, собиралась поступать в педучилище), но о Петьке как будто забыла или, может быть, не хотела бередить себе душу воспоминаниями о нем. Обменивались они письмами раз в два-три года, и в каждом письме его звали приехать. Он обещал «нагрянуть» то к Маю, то к Новому году, но все откладывал — и хотел ехать, и боялся. Да и дорога была не близкая: сразу после войны перебрался он на житье в далекий уральский город.

И вот теперь наконец ехал…

Они миновали еще одну деревню, и когда спускались в низину, небо вдруг загустело, будто опустилось ниже, и повалил такой густой снег, что за несколько минут, прямо на глазах, побелела луговина на косогоре, стерлись очертания дороги, опушились снегом и стали красивыми забрызганные грязью, измызганные осенними ветрами придорожные кусты. Снег падал бесшумно, споро, крупными хлопьями. Владимир Петрович поспешно опустил стекло, высунул руку, на его ладонь тотчас опустилось с десяток снежинок — хрупкое, причудливое сочетание крошечных пик и звездочек, кружков и овалов. Они слабо холодили кожу, долго не таяли. Владимир Петрович смотрел на них радостно и взволнованно.

И сдержанный, молчаливый Антоныч тоже был взволнован.

— Снег, — сказал он шепотом, словно о живом существе, которое можно было спугнуть неосторожным словом. — Светло-то, светло как стало!

Да, это было событие: первый снег, заставший их вдалеке от жилья, в голом поле, где он весь на виду, заполнивший собою, казалось, весь мир, тревоживший своей новизной, чистотой, легкостью, приобретал какой-то особый, глубокий и торжественный смысл.

— Зима народилась, — сказал Антоныч. — А мы с вами как бы крестники…

— Правда, правда, — живо откликнулся Владимир Петрович, радуясь тому, как просто и точно сумел Антоныч выразить торжественность момента. — Думаете, ляжет этот снег?

Ляжет, — сказал убежденно Антоныч. — Не зазимок это, настоящая зима. Уж я знаю…

— А у нас осень нынче затянулась. Уезжал — дождь шпарил…

— Это где?

— В Челябе. То есть в Челябинске. Его уральцы Челябой зовут…

Антоныч крутнул баранку, сворачивая на проселок. Показались верхушки лип, потом крыши домов.

— Вот и Хохлово наше, — сказал Антоныч, потягиваясь, позевывая, блаженно расслабляясь. — Так и быть, доброшу вас до самого места. Вы к кому?

— К Давыденковой, Анастасии Ивановне. Знаете такую? Я племянник ее…

И чуть не грохнулся лбом о ветровое стекло — так резко Антоныч затормозил…

— Встречай гостей, мама! — Иван Антоныч за руку перетащил заробевшего брата через порог. — Ну и чудеса, мать, ехали вместе и не знали, кто рядом сидит.

Владимир Петрович обнимал тетку Настю, ее голова лежала у него на груди, под самым подбородком. Он видел жиденькие седые волосы на затылке, сгорбленную сухую спину, обтянутую темным, в мелкий крестик, ситчиком. Настя все сильнее прижималась к нему, и он ощущал на груди что-то теплое и мокрое — не то теткины губы, не то слезы ее. В эту минуту он думал о своих стариках, которых уже давно не было в живых, — о матери, умершей вскоре после войны, и об отце, погибшем в Венгрии, в сорок четвертом.

Когда поутишилась малость суета встречи, решили, не мешкая, садиться за стол. Дуня с дочерью жили у матери, но ждать их не было смысла: Евдокия Антоновна учительствовала в соседнем селе, Лена училась там же, и обе они возвращались в Хохлово обычно к вечеру. Пока Настя хлопотала у печки, Антоныч сбегал домой и привел жену — крепкую, коренастую, под стать самому себе, молодуху — и детишек — востроглазую худенькую Дуньку и трехлетнего, громко сопевшего увальня Ваньку. Владимиру Петровичу показалось на миг, что он тоже малец, что он в той же хате, где гостил тридцать пять лет тому назад, что сейчас войдет Петька, смущенно колупнет пальцем босой ноги трещину в половице и предложит: «Айда за грибами завтра».

Но Петьки не было. И Дунька с Ванькой были не те, хоть и похожие на тех. И хата была не та. Не хата, а хороший, просторный дом: янтарно-чистый пол, обои на стенах, лампочка с абажуром под потолком. В красном углу, под божницей, стоял неказистый, дешевенький, но все ж телевизор, с рожками антенны, задиристо уставленными в богов на иконах. Все, или почти все, как в городе. Вот разве эта несуразная, с задымленным челом печь да еще розовые занавески, отделяющие горницу от спальни, напоминали, что это все-таки деревенский дом. Когда Владимир Петрович открыл чемодан и стал выкладывать гостинцы — бутылку «трехзвездного», блестящие баночки с рыбой, коробки с конфетами, Настя промолвила одобрительно: «Ишь тороватый какой — весь в отца», но нисколько не удивилась обилию яств. Она все охала: «Не отписал, не предупредил, не готовились мы к гостю дорогому», а сама, охая, ставила на стол четвертинки столичной, принесенные Антонычем, и уже от себя — яичницу в десять яиц, розоватое, запотевшее с холоду сало, моченые яблоки, соленые грузди, какие-то пирожки и коржики.

Поделиться с друзьями: